'Явление' Клюева в русской культуре не было неожиданным. Еще Достоевский, размышляя о будущем отечественной литературы, отметил в середине 1870-х годов, что дворянский ее период завершен, а 'гадательная литература утопистов' (скорее всего подразумевалось разночинское революционно- демократическое направление) 'ничего не скажет и не найдет талантов'. Надежды связаны лишь с 'народными силами': 'когда народ, как мы, твердо станет (…), он проявит своего Пушкина' (Литературное наследство. М., 1971, т. 83, с. 450).
О великой культурной миссии русского крестьянства писал в конце 1920-х годов Н. В. Устрялов: 'Разве крестьянство не в порядке нашего исторического дня? В свое время дворянская 'подоплека' создала же ослепительные явления национальной русской культуры. Черед — за крестьянством' [10, т. 2, с. 79].
Трагическим диссонансом 'порядку исторического дня' прозвучали эти слова, сказанные в русском зарубежье, — через три года после гибели Есенина и вслед за написанной Клюевым 'Погорельщиной'. Историческое время, отмеренное крестьянству для создания 'ослепительных явлений национальной русской культуры', оказалось немыслимо коротким.
К тому же как-то не верилось в 'народного Пушкина'… К началу XX века российская интеллигенция, напророчив себе встречу с народной 'стихией', проявляла то экзальтированное народолюбие, то скрытую или откровенную враждебность, то готовность к неминуемой гибели, то показное смирение и страх перед грядущими пришельцами. 'Ждали хама, глупца непотребного, / В спинжаке, с кулаками в арбуз…' — в этих словах Клюева есть немалая доля истины. Ждали нечто таинственное, могучее, но… заведомо 'корявое'…
'Корявый и хитренький мужичонка копается в муравейнике, ищет корешка, которым, верно, будет лечить коровье вымя или свою больную бабу', — писал Блок в 1906 году в статье 'Девушка розовой калитки и муравьиный царь' (всего за год до начала переписки с Клюевым!). Но как 'красиво просит' мужичонка небо и землю о заветном корешке! И '
Как выразится спустя семнадцать лет Андрей Белый в очерке 'Арбат', 'мужик есть явление очень странное даже: лаборатория, претворяющая ароматы навоза в цветы; (…); откровенно
В смиренный диалог с воображаемым провозвестником новой силы вступает К. Бальмонт — самый знаменитый и прославленный в начале века поэт, называвший всех других поэтов своими предтечами:
Именно Бальмонт станет вскоре для Клюева символом 'обессилевшей волны' русской культуры, и молодой поэт действительно вступит с ним в открытый диалог… [4].
Итак, 'явление' Клюева как будто предсказано, и к встрече с ним по-своему готовятся. Всё это впоследствии так или иначе повлияет и на создание образа поэта в представлениях современников, и на характер поведения самого Клюева.
Но что должен был почувствовать тот 'вытегорский мужик', которого поэты Серебряного века словно заранее мифологизировали, когда он наконец появился в их среде? Искушение легкой победы ценою притворства или потребность оставаться самим собой? Неприятие навязываемой роли или стремление сыграть ее с наибольшей для себя выгодой? Самодовольство или страх? Нет, с самого начала обнаружилось другое: потребность в понимании и желание быть услышанным; непритворное достоинство человека, которому есть что сказать.
'Простите мою дерзость, — писал Клюев А. Блоку в 1907 году, — но мне кажется, что если бы у нашего брата было время для рождения образов, то они не уступали бы Вашим. (…)
Вы — господа, чуждаетесь нас, но знайте, что много нас, неутолённых сердцем, и что темны мы только, если на нас смотреть с высоты, когда всё, что внизу, кажется однородной массой…'.
Это письмо Блок процитирует в статье 'Литературные итоги 1907 года', и 'олонецкий крестьянин' прочно войдет в его жизнь, станет в ней 'большим событием'… 'То, что сближает обоих, — пишет К. М. Азадовский, — гораздо сильнее, чем изначальное взаимоотчуждение. 'Два берега' русской жизни, которые в начале XX века воспринимались как непреложная реальность, оказываются в данном случае весьма размытыми' (в кн.: К л ю е в Н. Письма к Александру Блоку: 1907–1915. М.: Прогресс-Плеяда, 2003. С. 44).
Казалось бы, эти 'берега' стали еще более 'размытыми' после выхода в свет первых клюевских книг. Не просто 'безукоризненные стихи', но и обещание 'поистине большого эпоса' увидел в них Н. Гумилёв. Редким образцом подлинно религиозной поэзии назвал стихотворения Клюева В. Брюсов, написавший предисловие к сборнику 'Сосен перезвон'. Литературный дебют Клюева можно было назвать триумфальным…
Но вот что напишет Клюев Есенину несколько лет спустя, в 1915 году: 'У меня накопилось около двухсот газетных и журнальных вырезок о моём творчестве, которые в свое время послужат документами — вещественным доказательством того барско-интеллигентского, напыщенного и презрительного взгляда на чистое слово и еще того, что Салтычихин и аракчеевский дух до сих пор не вывелся даже среди лучших из