великана.
Закрыв глаза, Пейдж представила себя маленькой девочкой, которая свернулась клубочком на коленях своей матери, что очень редко позволялось ей делать. Головой уткнувшись в материнскую грудь, она одним ухом внимательно прислушивалась к биению ее сердца. Эти глухие звуки были не просто чем-то биологическим, они казались ей нежным шепотом, драгоценными звуками любви. Сейчас она понимала, что, кроме обычной, механической работы сердца, перекачивающей кровь, она не слышала ничего.
Но тогда это действовало успокаивающе. Вероятно, вслушиваясь в биение сердца своей матери, она бессознательно вспоминала девять месяцев, проведенных в ее чреве, когда была окружена теми же звуками все двадцать четыре часа в сутки. Только в чреве ребенок действительно находится в полном покое и тишине; пока мы не появились на свет, мы ничего не знаем о любви и тем более о тех страданиях, когда тебя лишают этой любви.
Она испытывала благодарность судьбе за то, что у нее были Марти, Шарлотта и Эмили. Но все равно, пока она жива, будут наступать моменты, когда что-то очень простое, как сейчас прибой, напомнит ей о глубокой грусти и одиночестве, которые ей пришлось пережить в детстве.
Сама она стремилась к тому, чтобы ее дочери ни на мгновение не усомнились, что их любят. И сейчас она в равной степени чувствовала уверенность в том, что, несмотря на вторжение в их жизнь этого безумия, она не позволит омрачить детство Шарлотты и Эмили, как было омрачено ее собственное. Отчужденность между ее родителями породила их отчужденность от своего единственного ребенка, и Пейдж пришлось быстро повзрослеть, чтобы справиться со своей потребностью в любви. Она уже ощущала холодное равнодушие окружающего ее мира и поняла, что необходимо развивать уверенность в себе, если она хочет справиться с жестокостью, с которой иногда встречаешься в жизни. Но, черт возьми, почему на долю ее дочерей выпало такое страшное испытание! Они еще такие маленькие, одной – семь, другой – девять. Трудно понять. Она отчаянно хотела защитить их еще на несколько лет от трудного вхождения во взрослую жизнь, дать им возможность взрослеть постепенно, в радостной атмосфере, лишенной привкуса горечи.
Марти первым нарушил молчание:
– Когда у Веры Коннер случился удар и мы проводили много времени в коридоре больницы рядом с палатой интенсивной терапии, там было много других людей, которые приходили, уходили, ждали, чтобы узнать, будут ли их друзья или родственники жить, или они умрут.
– Трудно поверить, что прошло почти два года, как не стало Веры.
Вера Коннер была профессором психологии, наставницей Пейдж в студенческие годы, а в последующие годы настоящим другом. Ей до сих пор не хватало Веры, и так будет всегда.
Марти сказал:
– Некоторые из тех, кто ждал в коридоре, просто сидели, уставившись в одну точку. Другие ходили взад-вперед, выглядывали в окна, места себе не находили. Были и такие, которые слушали плейер с наушниками в ушах или играли в электронные игры. Все по-разному проводили время. Но ты заметила, что те люди, которые, казалось, лучше других умели справляться со своими страхами и горем, самыми спокойными были те, кто читал там книги.
Не считая Марти и несмотря на сорок лет разницы в возрасте, Вера была самым близким другом Пейдж и первым в ее жизни человеком, который полюбил ее. Та неделя, которую Вера провела в больнице – сначала подавленная и страдающая, потом впавшая в коматозное состояние, была самым страшным временем в жизни Пейдж. И вот почти два года спустя ее глаза до сих пор затуманивались слезами стоило ей вспомнить последний день, последний час Веры; она стояла возле постели Веры, держа руку близкого ей человека, и эта рука была еще теплой, но уже безжизненной. Чувствуя, что конец близок Пейдж произнесла слова, которые, она надеялась, с Божьей помощью, услышит умирающая женщина:
– Я люблю тебя. Я буду всегда помнить тебя. Ты мне стала родней матери.
Бесконечно тянувшиеся часы той недели навсегда врезались в память Пейдж, причем с мельчайшими подробностями, что не особенно ее радовало, но несчастье является самым тонким и острым резцом по жизни. Она в деталях помнила не только расположение и обстановку в комнате ожидания рядом с палатой интенсивной терапии, но и лица многих незнакомых людей, которые какое-то время находились рядом с ней и Марти.
– Мы с тобой коротали время, читая книги, некоторые тоже читали, и это не было бегством… потому что, в идеале, чтение – это лекарство, – сказал Марти.
– Лекарство?
– Жизнь так непредсказуема, случается всякое, и часто не понимаешь, почему все это происходит с тобой. Иногда жизнь становится похожа на сумасшедший дом. А чтение, рассказы вносят в жизнь покой, упорядочивают ее. У рассказов есть начало, середина и конец. И когда история кончается, она оставляет след. Бог мой, может, это не очень заметный след, может, рассказ был бесхитростным и даже наивным, но все равно след остается. И это вселяет в нас надежду, как лекарство.
– Лекарство надежды, – задумчиво произнесла Пейдж.
– Может, я говорю глупости, и это все пустое.
– Нет, это не так.
– Я знаю, что почти по уши в дерьме, может, чуть меньше. – Она улыбнулась и ласково сжала его руку.
– Я не знаю, – снова заговорил он, – но думаю, если бы с другой планеты проводили исследования Земли, то они обнаружили бы, что люди, читающие книги, не так остро страдают от депрессий, реже кончают жизнь самоубийством и чувствуют себя более уверенными. Но не всякие книги. Не те книги, где люди – мусор, жизнь – отвратна, а Бога – нет. В таких книгах одна модная чепуха.
– Доктор Марти Стиллуотер, распространитель лекарства надежды.
– Все-таки ты думаешь, что из меня лезет всякая дурь.
– Нет, малыш, нет, – ответила она. – Я думаю, что ты замечательный.
– Я себя таким не считаю. Это ты замечательная. А я просто писатель-неврастеник. По натуре все писатели слишком самодовольные, эгоистичные, не уверенные в себе люди, и в то же самое время они слишком заняты собой. Что тут замечательного?
– Ты вовсе не неврастеник и не самодовольный и эгоистичный, а вполне уверенный в себе человек.
– Твои слова лишь подтверждают то, что ты все эти годы не слушала меня.
– О'кей. Я согласна на неврастеника.
– Спасибо тебе, дорогая, – ответил он. – Приятно сознавать, что к тебе прислушивались хоть иногда.
– Но я все равно считаю, что ты замечательный. Замечательный писатель-неврастеник. Я тоже хотела бы стать замечательной писательницей-неврастеничкой. Хочу тоже распространять лекарство надежды.
– Типун тебе на язык.
– Я действительно имею в виду то, что говорю, – сказала она.
– Может быть, ты можешь жить с писателем, но я не уверен, что у меня достаточно крепкий желудок, чтобы жить с писательницей.
Она повернулась на правый бок, к нему лицом, а он повернулся на левый. Таким образом они смогли поцеловаться. Это были нежные поцелуи. Ласковые. Некоторое время они просто лежали, обнявшись и прислушиваясь к шуму прибоя.
Не договариваясь заранее, они оба решили не обсуждать ни свои тревоги, ни то, что им предстоит сделать утром. Иногда простое прикосновение, поцелуй или чувство близости другого говорили и значили больше, чем заранее обдуманные советы и умные решения.
Объятое ночью, огромное сердце океана медленно и ритмично билось. С точки зрения человека, прибой был вечной категорией, а с Божественной – преходящей.
Уже подсознательно Пейдж с удивлением отметила, что засыпает. Но тревога, как резкие взмахи крыльев у птицы, пронзила ее. Что будет, если она уснет и, значит, станет беспомощной, здесь, в этом незнакомом месте? Но усталость была сильнее страха.
Дыхание моря убаюкало ее, унесло на волнах памяти в детство, где она прижималась одним ухом к