пытались петь на три голоса. Некоторые сидели, уйдя в себя, в какой-то свой неотторгнутый страх или в какую-то свою грезу.
Юна и Васька присаживались к столу на минутку и, выпив за здоровье молодых, прокричав: «Совет да любовь! Горько!», на что Георгий и Вера с большой готовностью откликались, снова шли танцевать.
…Майку-разведчицу демобилизовали. С горы ее унесли в медсанбат располагался он тут же, в километре от сборов. Оттуда и демобилизовали. Ходили слухи, что ее отделение избило кого-то до полусмерти, кого-то, кто говорил: «Вот оно — своим не давала, так немцы попользовались»…
— Давай танцевать по старинке, без этой прискочки. И попробуй не думать о фронте. Хотя это трудно. — Юна взяла Васькину правую руку Васька ее за талию обнял. — Пойдем медленно, через такт.
Одиноко сидящий полковник поманил их, и, когда они подошли, он сказал:
— Вольно. — Встал, опираясь на спинку стула. — Братцы, тихо. Мы в окружении. — Он обвел взглядом зал. — Кольцо все сужается. Уже нечем дышать. — Он рванул ворот, пуговицы отлетели. — Идти некуда…
Быстро подошла, почти подбежала, официантка — на виске шрам, прикрытый прядью волос.
— Товарищ полковник, Иван Николаевич, все прошло. Все уже честь по чести.
— Все равно — идти некуда. — Полковник упал на стул, будто его сбили с ног.
— Это мой однополчанин, — сказала официантка, признав в Юне и Ваське солдат. — Как получит пенсию, так и приходит. Мы с ним загуляем после работы.
Юне вдруг танцевать расхотелось.
А за столиком молодой муж, моряк Георгий, наседал на свою молодую жену, красавицу Веру, укорял ее — мол, почему она никогда свидетеля Ваську не приглашала на их вечеринки.
— Не приглашала и приглашать не буду, — говорила ему Вера. — Он один у меня, Вася-то, один. А вы все чины. Чины… Твой дружок Селезенкин попытается его по стойке «смирно» поставить. А Вася, думаешь, что? Он твоего Селезенкина на буфет забросит. Забросишь, Вася? А Селезенкин оттуда, с буфета, пальбу откроет. Нет, Гоша. Давай споем лучше. «Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты…» Или «Землянку». Давайте «Землянку».
Вернувшись домой к Вере, они еще выпили. Васька вызвался проводить Юну в гостиницу.
Во дворе покурили.
— Пошли к тебе. Какого черта мне в гостинице делать? — Юна швырнула окурок в поленницу. — Тошно там. Как будто меня при кораблекрушении на чужой берег выбросило. Вокруг люди добрые — душа нараспашку, только я ни их обычаев, ни их языка, ни их намеков не понимаю. И жду, жду, когда за мной корабль придет. Ну пусть не корабль, пусть просто лодка. С парусом. Почему-то хочется с парусом.
Иногда Васька ходил на танцы в Мраморный зал и в Дом учителя. Какие-то помятые жизнью, но модные — в перелицованном — специалисты танцевали с закатыванием глаз и отведением мизинца падекатры, падепатинеры. Мощная популяция невежд и не желающих балета демократов, жаждущих вульгарного: не просто танцев-шманцев-обжиманцев, но и возможности «завесть» знакомство, а впоследствии, бог даст, жениться, что при падекатрах невозможно, — громоздилась вдоль стен, как некий старорежимный сыромятный народ, пришедший по билетам культурному веселью поучиться; когда же с досады — мол, черт с ними, харями, пусть ляжками трясут, а то еще ходить перестанут в «зало», урон пойдет — давали румбу, танго или фокстрот, то со счастливым стоном, дождавшись, от всех стен отделялась и в тысячу ног выкатывала на паркет толпа — живые люди с живыми глазами, что так естественно.
И еще танцевали линду. В тот угол зала, где начинали «линдачить», бросались распорядители и скручивали, и выводили, и вышибали. Линду танцевали на ярмарках, народных гуляниях в парках, на площадях и на Дворцовой площади. Танцевали в такт, в лад — всем народом.
На танцах Ваське не везло. Девчонки с ним жеманились, старались говорить красиво. Он и не подозревал, что возбуждает в девах чувство прекрасного, ему казалось, что он должен был бы возбуждать другие рефлексы, но природе виднее. Еще в школе девчонки выбрали Ваську, грубого, ломового, себе как бы в подружки — осуществлять дипломатию полов. Когда случалась с какой-нибудь дурехой беда, какая приходит, если занятые трудом и профсоюзами мамаши забывают им вовремя раскрыть особенности девчачьего организма, подружки вытаращив глаза мчались отыскивать Ваську, чтобы он дал по шее дежурным, которые пытаются выволочь из-за парты бедняжечку Шуру Нюрину. А у нее: «Шу-шу-шу — понимаешь? А они же не понимают. Дураки окаянные». Приходилось Ваське идти в класс, проводить разъяснительную работу с дежурными. Глядя на пунцовую от стыда Шуру Нюрину, дежурные бормотали:
— Дура! Так бы и говорила — больная по-женски.
Смейся не смейся, горюй не горюй, но подсовывались Ваське на танцах девы, глядящие на парней с подозрительностью милиционера, только что заступившего на пост у пивной.
Блокада отчасти разгородила завалы и баррикады в коридорах коммунальных квартир, спалила в железных печурках кое-что: козетки, пуфы, комоды, канапе, рамы, обтянутые плешивым бархатом, запятнанные сыростью олеографии Христа в терновом головном уборе, каминные экраны, ширмы, продавленные кресла — грибы трутовики, тени иллюзий. В Васькиной же квартире коридор всегда был пуст и чист.
Анастасия Ивановна подкрашивала и подбеливала везде, без конца скребла полы, и Васька чтил этот ее недуг — недуг памяти, не позволяющий душе познать другие весны.
— Иди на цыпочках, — прошептал Васька, когда они сошли в квартиру. У донны Насти слух, как у оленя.
— Она карга?
— Ты что — золотая тетка. Диана. И не хихикай.
Дверь в комнату скрипела, Васька приоткрыл ее настолько, чтобы только влезть. Включили свет.
Юна ахнула: со всех сторон на нее смотрели богатыри. Васька-то к ним привык, но на свежего человека это зрелище должно было производить ошеломляющее впечатление.
Юна пошла от одного ковра к другому, расстегивая на ходу шинель.
— Мне нравится — так шикарно позируют.
— Они с похмелья, — сказал Васька. — Я их к стене сейчас поверну носом.
— Не нужно. Станет скучно.
— А мы спать ляжем.
— Ты талантливый. — Юна прислонилась к Ваське спиной. — Если бы лет через десять ты смог посмотреть на свои ковры.
Через двенадцать лет, торгуя у Васьки картину «Белый клоун с голубым зонтиком», Игнатий Семенович принес ему в подарок его «Богатырей». Васька долго смотрел на них, и щипало у Васьки в носу. И голос маляра-живописца, заглушенный было обстоятельствами и нонконформизмом, вновь зазвучал в нем: «Ты, Васька, нас береги. Мы, Васька, миф твоего сердца и твоей печали. А этих «белых клоунов» брось, они малокровные, гниды».
Васька снял с Юны шинель, повесил на гвоздь поверх своей.
— Шинель тебе идет.
— Георгий хочет купить мне пальто или плащ. Я отказываюсь. В пальто с одной рукой плохо — нелепо. А в шинели — я солдат. Не знаю, что и делать буду, когда шинели выйдут из моды.
— Сшей что-нибудь роскошное из парчи. В парче незаметно. Будешь как царица. А царица хоть без головы — царица.
— Лучше я ребят нарожаю, — сказала Юна. Она села на оттоманку, расстегнулась: платье у нее было темно-зеленое, с прямыми плечами, с накладными кармашками на груди и узкой юбкой. Правый рукав был заправлен под широкий, туго затянутый кожаный пояс.
«Не хватает только портупеи, — подумал Васька тоскливо, — наверное, она уже никогда не наденет что-нибудь с воланами и кружевами. Да и черт с ними, и горн они синим пламенем». Васька отошел к окну, прислонился лбом к прохладному стеклу и почувствовал вдруг, что зубы у него стиснуты так, что голова трясется. Видел Васька буковый лес и Майку, распятую на поваленном бурей стволе.
У Веры были задернуты шторы, но свет за шторами был. Чтобы отогнать образы того леса букового, Васька попытался представить Веру и Георгия, убирающих со стола: Георгий моет посуду, а Вера ставит ее в