Навещать ее становится все тягостнее и, в сущности, бесполезно. Остается только обеспечить ей получение фруктов и “рыбок”. Эту заботу, по просьбе Лескова, готовно берет на себя добросердная больничная надзирательница. Ездить на далекую Пряжку можно, когда на то у самого хватит силы.
В сентябре 1892 года, гостя у меня, Вера Николаевна Нога навестила мать.
Рассказ о свидании был тяжел. Ольга Васильевна почти не признала дочь. Во всяком случае не проявила никакой радости.
Одна деталь остро врезалась мне в память.
На заданный Верою Николаевной матери вопрос, помнит ли она Николая Семеновича Лескова, больная задумалась. После явно больших усилий трудно работавшей мысли, всматриваясь куда-то полуприкрытыми глазами, она едва приподняла разверстые кисти восковых рук и, как бы доискиваясь чего-то в сумраке дальнего прошлого, чуть шевеля концами исхудавших пальцев в ритм раздельно слетавших с уст слов, без интонации прошептала: “Лесков?.. Лесков?.. Вижу… вижу… он черный… черный… черный…”
Напряжение иссякло. Луч сник. Все замкнулось, погрузилось во вновь охватившее больной мозг безмыслие… Глаза закрывались… Больная утомленно умолкла…
Уже значительно позже смерти Лескова осматривавший больницу газетный работник В. В. Протопопов записал: “Я вошел в небольшую комнатку, без всякой мебели, кроме одной простой железной кровати. В этой комнате лежала на подоконнике крошечная старушка, — такая крошечная, что ее исхудалое высохшее тельце умещалось совершенно свободно на узком пространстве. Она лежала, повернувшись лицом к стеклу, и не сделала ни малейшего движения при моем появлении в комнате” [194].
“Тягучая натура” обрекла безумную на более чем тридцатилетнее заточение в крошечной больничной комнатке за ванной.
Только 9 апреля 1909 года дано было ей “доколтыхать” до могилы на Охтенском кладбище.
ГЛАВА 7. СТОЛОНАЧАЛЬНИК
Лесков любил назидательную поговорку: “Гулять, девица, гуляй, а свое-то дело — помни!”
Сам он, особенно в литературные свои годы, держался еще более строгого правила: он отводил “делу” все свое время, почти не зная отдыха.
Но и до писательства велся тот же порядок: работы было досыта. Чтобы вынести об этом верное представление, довольно заглянуть хотя бы в первые главы его рассказа “Владычный суд”.
“Очень молодым человеком, почти мальчиком, я начал мою службу в Киеве, под начальством Алексея Кирилловича Ключарева, который впоследствии служил директором Департамента государственного казначейства и был известен как “службист” и “чиновник с головы до пяток”… А. К. Ключарев, невзирая на мои юные годы, назначил меня к производству набора. Дело это, не требующее никаких так называемых “высших соображений”, требует, однако, много усилий. Целые дни, иногда с раннего утра до самых сумерек (при огне рекрут не осматривали), надо было безвыходно сидеть в присутствии, чтобы разъяснять очередные положения приводимых лиц и представлять объяснения по бесчисленным жалобам, а также подводить законы, приличествующие разрешению того или другого случая. А чуть закрылось присутствие, начиналась самая горячая подготовительная канцелярская работа к следующему дню. Надо было принять объявления, сообразить их с учетами и очередными списками; отослать обмундировочные и порционные деньги; выдать квитанции и рассмотреть целые горы ежедневно в великом множестве поступавших запутаннейших жалоб и каверзнейших доносов… К этой мучительной, трудной и ответственной должности выбирались люди служилые и опытные; но А. К. Ключарев, по свойственной ему во многих отношениях непосредственности, выбрал в эту должность меня — едва лишь начавшего службу и имевшего всего 21 год от роду. Легко представить, какие усилия я должен был употреблять, чтобы вести в порядке такое суматошное и ответственное дело при таком строгом начальнике, как А. К. Ключарев, которого потом сменил благодушный Н. М. Кобылин, тоже удержавший меня на этой должности. Мучения мои начинались месяца за полтора до начала набора по образованию участков, выбору очередей и проч.; продолжались месяца полтора-два во время самого набора и оканчивались после составления о нем отчета. Во все это время я не жил никакою человеческою жизнью, кроме службы: я едва имел час-полтора на обед и не более четырех часов в ночь для сна” [195].
Служба была более чем неприятная: обычаи и предания в области рекрутских операций были глубоко прочны, борьба с ними трудна, картины, проходившие перед глазами, полны ужаса и трагизма. Опыта и впечатлений тут набиралось как редко где на другой работе, но выматывалось много сил. Последних энергичному юноше было не занимать стать.
Приехав из Орла в Киев восемнадцатилетним, не имеющим еще чина “помощником столоначальника Орловской уголовной палаты”, он, как видно, быстро овладел сложной техникой совершенно нового вида делопроизводства и процесса проведения самих рекрутских наборов. Через два месяца, 24 февраля 1850 года, он “удостаивается” определения “помощником столоначальника по рекрутскому столу ревизского отделения”.
Служит Лесков ретиво. Начальство ему верит и неспроста назначает его “к производству наборов” вместо “служилых”, слишком, может быть, “опытных” в подобных делах и операциях.
Благодаря медленности восхождения даже мелких наградных представлений на “высочайшее” утверждение он все еще ходит бесчиновным чиновником. Но вот “высочайшим приказом по гражданскому ведомству” от 11 июня 1853 года за № 113 Лесков производится в коллежские регистраторы, со старшинством в этом первом классном чине “1851 г. июня 30”.
Пусть чин и не велик, а все же — уже настоящий чиновник: вицмундир, кокарда на фуражке уже по праву, а не самочинно, как она носилась до сих пор. Правда, вольнодумные зубоскалы язвят: “коллежский регистратор — чуть-чуть не император!”
Почти сейчас же, 9 октября 1853 года, следует и определение “столоначальником”.
В следующем, 1854 году он командируется в звенигородское уездное рекрутское присутствие письмоводителем к производству XI частного набора и выполняет “возложенную на него обязанность исправно”. Далее, “за успешное и безнедоимочное окончание XIII очередного набора” ему 17 сентября 1855 года “объявлена признательность главного местного начальства в предложении киевского военного, подольского и волынского генерал-губернатора”. Это уже второе отличие в годы войны.
Высочайшим приказом от 7 июля 1856 года за № 130 “произведен в губернские секретари, со старшинством с 1855 года июня 30”.
26 августа 1856 года Лесков получает “учрежденную в память войны 1853–1856 гг. темно-бронзовую медаль на андреевской ленте”. Эта скромная регалия останется единственною за всю последующую его службу.
Рекрутское столоначальничество, да еще в годы серьезной войны, дало молодому человеку много опыта и знаний.
Киев во время крымской эпопеи, благодаря сравнительной близости к театру военных действий, жил несравненно нервнее северных городов империи. Он быстро был охвачен типичною тыловой, главным образом наживной, лихорадкой. Город жил волнующими слухами о военных наших неудачах на юге и сказочных удачах богатевших у всех на глазах местных поставщиков, “работавших” в трогательном единодушии с армейскими “морильщиками”-интендантами. Жизнь била ключом, остро и напряженно.
Лесков проводит один за другим спешные наборы рекрут, сряду же направлявшихся в маршевых командах пополнения на театр военных действий. Контингента сколько-нибудь подготовленного запаса не существовало. Специальных резервных кадровых частей не было. Столоначальнику рекрутского присутствия многое раскрывалось яснее, чем людям других положений.
С юга, через Киев же, вереницей тянулись скорбные обозы с ранеными, валявшимися на грязной соломе в обывательских возах, арбах, длинных досчатых дробинах.
Туда нескончаемо плелись наскоро сколоченные войска, чуть не вилами вооруженное ополчение, шли тяжело груженные обозы снаряжения, припасов, продовольствия, всего, на чем в открытую богатели беззастенчивые “герои тыла”, всемирно прославившиеся “крымске воры”.
Близость через дядю Сергея Петровича к медицинским кругам, обслуживавшим обильные киевские военные лазареты, а через родство Ольги Васильевны к коммерсантам и промышленникам, ведшим дела с казенными “провиантщиками” и “комиссариатщиками”, раскрывала молодому человеку всю жуть военного, как и общего государственного неустройства его родины. С ужасом он начинал представлять себе невероятную отсталость нашего вооружения, неорганизованность врачебного обслуживания войск, постыднейшее хищничество на всем заготовляемом для фронта, изнемогавшего в лишениях и недостачах, мертвенность и равнодушие тыла. Полный развал страны с убитой за тридцать лет “попятного” правления общественностью, с вконец задушенной мыслью… Твердо выдержанная державным фельдфебелем и добровольным “европейским жандармом”, Николаем 1, “глухая пора” приносила свои каиновы плоды…
Лесков заговорит в первое десятилетие своего литераторства об “Изнанке Крымской войны” и о “Параллелях” Полимпсестова, всегда охотно возвращаясь к оставшейся для него близкой, хотя и больной теме и ненавистном по воспоминаниям царствовании [196]. Даже на склоне лет, в рецензии о чужой книге, он не упустил упомянуть, что “война на полуострове” (как выражались в тогдашних газетах) была “вскрытием затяжного нарыва и показала: чем питался организм всей страны и каковы его соки” [197].
В частности самому крымскому воровству в свое время будет отведен, негаданный по развязке, этюд — сперва под заглавием “Морской капитан с Сухой Недны”, а позже — сконцентрированный в своем целевом устремлении “Бесстыдник” [198]. Действие происходит на карточном вечере у прославленного севастопольского героя генерала Хрулева. Центральная фигура рассказа — до пресыщения нажившийся “провиантщик”. Его не уязвляют колкости, бросаемые по адресу интендантов честным черноморским моряком, подлинным героем и бессребреником. В удобную минуту он даже без колебаний укоряет младшего годами защитника Севастополя в несправедливости ко всему русскому народу, цинично утверждая, что при перемене ролей они, комиссариатщики, с неменьшею доблестью воевали и умирали бы, а переведенные на их места строевики — подражали бы им, провиантщикам.
О хлебосольном хозяине вечера, отменном храбреце и мастере меткого и острого слова, Хрулеве, Лесков любил помянуть к месту и часу. В “Смехе и горе” про него говорится: “А этот ведь в такой ад водил солдат, что другому и не подумать бы их туда вести, а он идет впереди, сам пляшет, на балалайке играет, саблю бросит, да веткой с ракиты помахивает: “Эх, говорит, ребята, от аглицких мух хорошо и этим отмахиваться”. Душа занимается! Солдатам-то просто и задуматься некогда, — так и умирают, посмеиваясь, за матушку за Русь да за веру!.. Как хочешь, ведь это, брат, талант!” [199]
В одной из мелких записей, оставшихся после Лескова, какой-то генерал, ведя людей в огонь и видя, что они мнутся, подзадоривает их: чего, мол, боитесь? У меня в Петербурге дом каменный и жена-красавица, да иду, а у вас, кроме блох, ничего за душой, и робеете… [200]
Не прямое ли это хрулевское балагурство с балалайкою и ракитовой веткой от аглицких мух!