прескверным воспоминанием себя в прошлом”.
Это утешало, мирило с самим собою и исполняло надеждою на возможность дальнейшего “усовершения” себя.
Но тут же прорывалась и безнадежность: “Сам от себя не уйдешь!”
Читая изречения Гёте, он радостно останавливается на как бы подтверждающем его собственное, за самим собою сделанное, наблюдение: “Надо постареть, чтобы стать добрее; я не встречаю никогда ошибки, которой уже я не сделал бы”.
Первая часть, охотно отнесенная к себе, сочувственно подчеркивается. Вторая, с непритязательным гетевским признанием своих ошибок, не склоняет к разделению [1372].
“Изменить себя я не могу иначе, как убив себя, и пока я не ничтожество — до тех пор я всегда буду мною самим”, — писал он давно и не переставал так чувствовать никогда.
Без тени противоречия этому, от души писал он и Л. Н. Толстому 19 сентября 1894 года, уже у края жизни:
“А я был, есть и, кажется, буду всегда нетерпячий” [1373]
ГЛАВА 7. “РАСПРЯЖКА”
Если бы смерть была благом,
Боги не были бы бессмертны.
Мысль о смерти — об “интересном дне” [1374], о “страшном шаге [1375], или, по-толстовски, о “распряжке и выводе из оглобель” [1376] — была близка Лескову издавна, даже в годы, когда он не знал никаких недугов, усталости, не успел “пресытиться днями” и “терзательствами” жизни…
Естественно, что с годами, упадком сил и умножением болезней вопрос о возможности прихода “ужасной силы Разлучника” [1377], который “уводит человека, оставляя на земле последствия его ошибок” [1378], влек к себе все острее и напряженнее.
На пятьдесят девятом году, сравнительно далеко от “пробуждения от сна жизни” [1379], Лесков с элегическою примиренностью пишет пользовавшемуся особым его расположением зятю Н. П. Крохину: “Андрей переведен… Полковой командир и командирша к нему оч [ень] ласковы. Приглашают его на обеды… и на балы, — он же посылается по наряду и на балы гвардейских полков. Сам он вполне доволен своим положением, и я им, слава богу, доволен. Теперь он уже и сам смеется над своим франтовством и танцмейстерством. Все понемножечку зреет, а мы стареемся, — даже и не понемножечку. Надо беречь бодрость душевную — бодрость ума и живость чувства, как доберегла до 85 лет скончавшаяся на сих днях Татьяна Петр[овна] Пассек. Посмотри ее портрет в № “Иллюстрации”, который выйдет в субботу, 8-го числа. Там и моя статья о “литературной бабушке” [1380]. Умерла молодцом! — “Уплыла” На предложение Прибытковой “позвать попа” — отвечала:
— Отойди!.. Что меня учишь!.. Духовный мир мне не чужд… Я знаю, что нужно и что не нужно. Ночью позвала Гатцука [1381] и сказала:
— Хорошо… Я плыву… Перебирай аккорды гитары!
Тот стал перебирать аккорды, а она “уплыла”. Жила умницей н “уплыла” во всем свете рассудка, без слез, без визгов и без поповского вяканья.
“Такой конец достоин желаний жарких”. В моей статейке найдешь намек на желание Толстого в отношении похорон. Уходят люди больших умов и смелых, непреклонных в своем убеждении. Народи бог на смену им лучших еще”.
Дальше, сообщая о ходе подписки на издававшееся тогда им собрание его сочинений, Лесков, с характерным для него переломом тона и настроения, переходит от углубленно-духовного и выспреннего к самому житейно-простому, живому, “дневи довлеющему”, весело заключая послание в нарочитой речевой шутливости: “Не робей, воробей!” Я и не робею” [1382].
Чувствуется редкая умиротворенность, удовлетворение отменным успехом издания собрания сочинений, признанием автора читателем, которого критика оказалась уже бессильной “поссорить” с писателем…
Но на душе непокойно: предвидится опасность, разрешающаяся меньше чем через полгода арестом шестого тома собрания сочинений. Потрясение вызывает заболевание ангиной, “которая не шутит и не медлит”. С этих пор, с августа 1889 года, резко ускоряется приближение к “выходным дверям”, определяется вид обреченности. Это освещено выше главой “Angina pectoris”; на эту же тему Лесков много говорит в письме к Суворину от 30 декабря 1890 года:
“Я получил ваше приглашение, Алексей Сергеевич, — встретить с вами новый, 1891 год. Благодарю вас за внимание и ласку и прийду к вам. “Двистительно” [1383] — никому не ведомо — придется ли нам еще раз “встретить” этот день на этой планете… Радуюсь за вас, что мысль о “великом шаге”, по-видимому, все сильнее дружится с вами и даже, б[ыть] м[ожет], уже “сотворила себе обитель” в вас… На свете есть много людей, которые ее боятся и гонят от себя, а как это жалостно и как напрасно! Она оч[ень] сурова, но как только сроднишься с нею, так она словно будто делается милостливее… А между тем в ней кроется самая могущественная сила утешения и усмирения себя. Кроме смерти, в известном возрасте все становится оч[ень] мелким и даже не волнует глубоко. У аскетов читал, от вдумчивых стариков слыхал, и Л[ев] Н[иколаевич] мне сказывал, что самое нужное — это смириться (т[о] е[сть] войти в лады) с мыслью о неизбежности смерти. Я с нею ложусь и встаю давно, и с той поры как сжился с нею — увидел свет: мне все стало легче, и в душу пришла какая-то смелость, до тех пор неизвестная. Л[ев] Н[иколаевич] говорит, что потом “должен прийти невозмутимый покой”, но я чувствовал это только раз и на короткое время; но зато это было удивительное состояние такого счастия, что я даже испугался и стал насильственно вспоминать, что есть для людей утраты любимых лиц, обиды и муки… Восточные люди говорят, будто любят “беседы о смерти”, и, м[ожет] б [ыть], оттого они спокойнее нас, но и у англичан не считается неуместным говорить о смерти, и есть мнение, что англичане умирают не хуже, а лучше наших простолюдинов; но наши “средние люди” ужасно дичатся смерти, которая зато ловит их, как курчат, и рвет им головы, тоже как курчатам… Это состояние оч [ень] жалкое, и так наз[ываемая] “набожность” — в нем решительно ничего человеку не помогает… Помните, как у Алексея Толстого: “меня, как хищник, низложила!” Так все и отлетит прочь — все мечты и упования. Освоение же с ожиданием этой гостьи помогает оч[ень] много. А потому я оч[ень] рад, что замечаю у вас все чаще и чаще склонность заглядывать за край того видимого пространства, которое мы уже достаточно исходили своими ногами… Почему непременно все выражать друг другу желание жить “много лет”, когда это очевидно не может быть?! Неужели менее радушно пожелать человеку: легко и небезрассудно кончить здешнюю жизнь, с ясною верою в нескончаемость жизни? Есть ли это у вас? Без этого, как без якоря, все куда-то мечет и швыряет” [1384].
Врожденное предрасположение к мрачности, мнительность, неразрывная с большим жизнелюбием, и жажда как-нибудь заглянуть за “тот край” всегда влекли Лескова к разговорам о смерти и со сторонними и с родными, хотя бы с еще почти юным сыном. По мере повышения хворости беседы на смертную тему становились как бы коньком.
А смерть не дремлет: нет уже большинства родных, сходит в могилу ряд даровитых писателей — современников, частью былых опасных, но уважавшихся противников. Об их “шеренговом” смертном “марше” удрученно пишется Толстому [1385]. Все сильнее чувствуется собственная обреченность. Становится сиро, холодно. Хочется тепла, приветливого, сердечного слова. Перебирается в памяти, кто еще сохранился из тех, с кем начинал жить, с кем связаны воспоминания молодости, всего больше детства. Растет жажда как можно больше знать о них, воскресить опрометчиво порванное дружество. Отсюда уже один шаг до нового обретения друг друга. И вот оживают казавшиеся омертвевшими отношения с последнею сестрою.
Должно быть к собственному удивлению, это совершается легко и просто. Без труда забывается “родственная жвачка” и многое, пожалуй напрасно гневившее тогда, когда не знал, на что тратить избыток личных сил. Теперь их уже мало, как мало и дней впереди и тех, с кем они делились на заре жизни.
Все перестраивается по-новому, по-стариковски, в суеверных предощущениях, в духовной подавленности, в мистической настороженности. Повелевает всего сильнее последняя.
Намекая, что у некоторых “одоболело сердце”, жалуясь, что “холодным духом смерти несет” от беспричинного и неосторожного разъединения когда-то близких людей, Лесков 14 февраля 1894 года пишет:
“Любезная сестра Геннадия!
Я получил твое письмо и был очень рад иметь о тебе известие. Я никогда не почитаю это за маловажное и бесполезное, а, напротив, в общении людей вижу большую для них пользу, а в отчуждательстве и прекращении сношений — ясный и очевидный вред. Поэтому я следую тем людям, которые всегда отвечали на все письма, и этому я был обязан в жизни многими превосходными минутами. Не думай, чтобы твое письмо меня когда-нибудь не интересовало: я всегда ему рад и, если могу, — немедленно отвечу. Пустого и незначительного в жизни нет ничего, если человек не полагает свою жизнь в суете, а живет в труде и помнит о близкой необходимости снять с себя надетую на него на земле “кожаную ризу” и идти неведомо куда, чтобы нести наново службу свою хозяину вертограда. То, что ты думаешь, то и стоит обсудить. Ты думаешь, что заведовать школою без вознаграждения — не хорошо, а это-то и хорошо. За учебу вообще грешно брать плату. Сказано: “пусть свет наш светит людям”; и еще: “вы даром это получили — даром и отдавайте”; и еще: “если здесь вам заплатят, — то уже это и будет оплачено”, и еще много, много все в том же духе. Народ бедный, темный, а он все платежи несет и изнывает под тяжестью, где же с него еще новые платежи тянуть! Потрудись, поучи ребяток: они детки божий, и богу угодно, чтобы “все приходили в лучший разум и в познание истины”. Давай-ка подумаем: хорош ли наш разум, и сами-то мы в истине ли, а еще не во лжи ли?.. “А ты, который думаешь, что ты стоишь, — гляди, чтобы ты не упал”. Не жалей, сестра, платы за грамоту. Это не надо. — О молитвах скажу тоже: похорон с пышными обрядами я, конечно, не оправдываю и считаю их за дело, непристойное христианам: мертвое тело довольно поглубже зарыть, чтобы оно не заражало вонью воздух, которым дышат живущие на земле. Христос относился к похоронам не только с равнодушием, а даже пренебрежением и сыну, который хотел идти хоронить своего отца, ответил: “Пусть мертвые хоронят своих мертвецов…” Итак, это есть дело пустое, как ты правильно думаешь; но и то, что ты почитаешь за полезное для умерших, тоже не имеет подкрепления в слове божием, и человек имеет полное право верить этому, как ты веришь, или не верить, как не верил этому наш покойный отец и не верят