[1358] своим кожухом!.. Авось она не беременна!” [1359]
Где тут быть подражательству! Если уж доискиваться корней метаморфозы, то не вернее ли всего обратиться к отеческим преданиям и памятям?
В письме к Суворину от 9 октября 1883 года [1360] Лесков ревниво относил некоторые поступки Толстого к “чудачеству в народном духе”.
Много ли в литературе русской было фигур народнее самого Лескова! Да и отчего не почудачить вольному человеку, если к тому тянут с детства воспринятые примеры, и кровь, и натура?
Издревле у многих русских людей, со сменой образа жизни и настроений, рождалось желание так или иначе “почудачить”, изменить внешность, как бы в подкрепление духовного переустроения. Стихийно — нутряным натурам последнее удавалось, конечно, много труднее, чем смена платья.
И у Лескова “азям” и блуза не изменили свойств, дававших терпкие плоды.
Самообладающий, безупречно честный и общепризнанно удобный и предупредительный в делах, редактор “Исторического вестника” Сергей Николаевич Шубинский, по личному определению Лескова, “хороший друг и милый человек” [1361], уже на четвертый год рабочих отношений, 30 января 1883 года, находит себя вынужденным защищаться:
“Многоуважаемый Николай Семенович!
С величайшим изумлением прочитал ваше письмо. В сущности на подобные письма отвечать нечего; но я позволю себе сказать несколько слов. Я думал, что в течение многих лет нашего знакомства вы меня достаточно узнали; казалось мне, что и я вас знаю. Поэтому в сношениях с вами я всегда и во всем был вполне откровенен, говорил, не обдумывая “фраз”, а просто и прямо, “от души”, в уверенности, что вы не станете подыскивать в моих словах каких- нибудь “задних мыслей”, перетолковывать их, а если что-либо, по неловкости “фразы”, и покажется странным, спросите у меня пояснения и таким образом рассеете случайное недоразумение. Вижу, что ошибался, и это весьма горько. В мои годы и привязанности не скоро делаются, и разочарования не легко переносятся. Но что делать? По крайней мере я чист и совестью и сердцем. Теперь понимаю, почему так мало встречал людей, к вам искренно расположенных. Как только такой человек появляется, вы спешите, бог вас ведает для чего, ни с того ни с сего, придравшись к самому пустяку, оттолкнуть его. Это ваш расчет, который обсуждать не буду.
Что касается “Исторического вестника”, то, конечно, совершенно от вас зависит участвовать в нем. Я никогда не отказывался от ваших статей, всегда принимал их с радушием и старался, насколько мог, исполнить ваше желание. Так будет и впредь, потому что я не способен быстро меняться и останусь относительно вас тем же, чем был и прежде, т[о] е[сть] душевно преданным.
Шубинский.
Р. S. Через три-четыре дня, когда будет сделан полный расчет по статье “Поповская чехарда”, я пришлю вам записку на получение в счет гонорара за статью “Остзейские деятели” в таком расчете, чтобы вы имели за нее до напечатания 300 рублей” [1362].
Через два месяца, 31 марта, ему снова приходится протестовать:
“Я становлюсь совершенно в тупик перед теми непонятными для меня “недоразумениями” (не знаю, как назвать это иначе), которые возникли в последнее время в ваших отношениях ко мне, и тщетно ищу причин. Редко к кому питал я столь искреннее расположение, как к вам; редко с кем был до такой степени откровенен, как с вами, поверял даже самые наболевшие места моей души; редко кому я оказывал с таким удовольствием мелкие услуги, не имея возможности оказать крупных. Во всех моих действиях, поступках, словах с вами я был всегда вполне искренен и прямодушен. А между тем что же выходит: вы с каким-то особенным упрямством стараетесь в каждом моем поступке, в каждом слове, в каждом, можно сказать, простом движении, непременно отыскать “заднюю мысль”; укорить в таких качествах, которые никогда не были сродни моему характеру, уколоть за то, в чем я не повинен ни душой, ни телом. Откуда все это явилось — не знаю; вы молчите, а я не догадываюсь. Бывали, и нередко, случаи, когда мелкая сплетня разъединяла людей, — но я думаю лучше и о вас и о себе. Не вернее ли приписать все это “нервному состоянию”, когда человек с какою-то особенною радостью придирается к пустякам и мучает преимущественно наиболее близких и расположенных к себе?” и т. д. [1363]
Об этой “зломнительности”, как мы знаем, позже писал Лесков и добряк Ф. В. Вишневский.
Впавшему однажды во всего менее приличествовавший ему тон, малозначительному Фаресову Сергей Николаевич отрезвляюще ответил: “Неужели вы не сознаете, сколько обидного сказано в этих немногих словах? Это лесковский пошиб, который всех отвернул от него…” [1364]
В конце концов Шубинский оказался вычеркнутым из душеприказчиков в завещании Лескова и переделан в “злочница”, “Сергия изнурителя”, “интрижливого” человека, “опахальщика” и т. д. “до бесконечности”, не избегнув и газетных колкостей [1365].
Почти однолеток Лескову Шубинский боится его не меньше, чем другие боялись Суворина, и уже страшится ходить к нему.
Всеми силами старавшийся не потерять спасительно выигрышную для него приближенность к Лескову, А. И. Фаресов доводится раз до героической решимости поставить все на карту. В ноябре 1891 года он пишет Лескову письмо, начинающееся словами: “Милостивый государь”, полное обвинениями за помещенную Лесковым в.№ 305 “Петербургской газеты” от 6 ноября бесподписную заметку “Голодные харчи Толстого”. Завершается письмо многозначительной готовностью “к услугам” [1366]. Дальше — хоть барьер! Первые шаги к примирению врагов приходится делать мне [1367].
Я сразу видел, что обеим сторонам, а пуще всех Фаресову, до слез хочется помириться. Без особого труда все было улажено.
28 октября 1893 года Лесков уже более чем властно пробирает этого же “фрейшица”: “Свинья все ест, а человек должен быть разборчив в том, для чего он открывает уста… Что я должен думать о том, что вы уже который раз попрекаете Гольцева тем, что он “экс-профессор”!.. Разве вы не знаете, почему он “экс”? Разве его выгнали за дурное дело?.. Разве честные и умные люди могут приводить такие попреки? Стыдно вам это, Анатолий Иванович!”
На этот раз Фаресов уже не пытался обижаться. Однако при публикации писем к нему Лескова сильно подменил текст этих строк [1368].
Образцы схожих резкостей неисчислимы. Допускались они, когда ангина, которая “не шутит и не медлит”, неустанно делала свое страшное дело и смерть стояла уже за плечами.
Все шло по-старому. Иногда точно повторялось случавшееся лет двадцать назад! Горькие уроки прошлого не остерегали.
В восьмидесятых годах завязались неплохие отношения с Ясинским. Сохранились взаимные письма [1369], затрагивавшие интимные стороны жизни Ясинского и во многом ставящие под сомнение то, как он рисует события, происшедшие между ним и Лесковым в своем “Романе моей жизни” [1370].
В 1892 году отношения уже были порваны. Казалось — кончено. Но вот тут-то и началось нечто поразительно напоминавшее происшедшее в 1873 году между Лесковым и Достоевским и рассказанное выше.
В июньской книжке “Исторического вестника” 1891 года И. И. Ясинский опубликовал “Анекдот о Гоголе”, в котором много говорилось о зависти, вызванной в Гоголе к чей-то жилетке и о холодности его с представлявшимися ему киевскими профессорами.
Лескову “анекдот” показался вздорным, и он, пособрав кое-какие сведения, посылает с дачи в “Петербургскую газету”, за полную своею подписью, “историческую поправку”, помещаемую в № 192 названной газеты от 16 июля, под заглавием “Нескладица о Гоголе и Костомарове”.
Статья привлекает к себе внимание литературных кругов. Выдержки ее проходят в некоторых газетах. В частности, в № 197 “Московских ведомостей” от 19 июля она приводится в заметке, озаглавленной “Неудачный анекдот”.
Автор ужален. Редактор журнала Шубинский обижен публикацией “поправки” не в “Историческом вестнике”, а в какой-то газетке. Дальше обижаться не было возможности: как ни неприятна и местами ни колка была статья, нарушения полемических форм в ней не было. Пришлось смириться.
Через полгода в № 1 журнала “Труд” за 1892 год начинается роман Ясинского “По горячим следам”. Лесков сразу настораживается. В № 20 “Петербургской газеты” от 21 января в любопытной бесподписной заметке “Евреи и христианская кровь” он вспоминает гейневского “Бохеронского раввина”, сомнительного Лютостанского, Н. И. Костомарова и В. Крестовского. Заметка указывает на трудность “при развитии и обработке” такого “щекотливого сюжета” соблюсти “такт” и остеречься от “натяжек и пристрастий”.
Острое, досадительное предостережение автору на первых же главах. Дальше, как бы идя по его пятам, в чем бы и где бы он ни промахнулся, на него одна за другой сыплются бесподписные “поправки” Лескова в “Петербургской газете” 1892 года, язвительность которых ясна по одним их заглавиям: 18 марта в № 76 — “Цицерон с языка слетел”; 4 апреля в № 93 — “Neglige с отвагой”; 12 апреля в № 99 — “Опять Цицерон”.
Не слишком глубокий в знании описываемого им быта и событий, Ясинский приходит в ярость и отвечает злым письмом в редакцию “Петербургской газеты”, появляющимся там 16 апреля в № 103. Выпаду нельзя было отказать в хлесткости. Чувствовался навык в газетных схватках.
Лесков обиделся на худяковский “орган”. По пословице о блохах и кожухе — он на два года порвал отношения с газетой, в которой любил помещать небольшие злободневные статейки.
“Старость должна быть осторожна”, — учил шестидесятилетний Лесков свою на пятнадцать лет младшую сестру Ольгу. Лично следовать прекрасному правилу и тем оберегать себя от обидно ненужных и неприятных столкновений — не удавалось. Усилия “переделать себя” в Лескове были неуловимы.
Ни “распаленность” настроения, ни крайность речевых форм не говорили об ослаблении горения духа. Все шло и было по-прежнему ярко и неукротимо. Каков Лесков был смолоду — таким оставался он во все дни жизни.
Возможно, что где-то в тайниках души он и сам не уповал перевоспитывать себя или хотя несколько умягчиться.
При малейшем к тому поводе он с восхищением говорил о героической работе над собой Толстого. Он настойчиво упоминал при этом о больших изъянах толстовского нрава и обычая в молодости и с умиленным удовлетворением указывал, как все они были побеждены силою толстовского духа и воли.
И как-то само собою слышалось здесь горькое сознание, что такой подвиг, увы, требует не всем посильного мужества.
Толстой внес в свой “Круг чтения”, на 19 ноября, наставление Джаманада (Джамадагни?):
“Пусть каждый человек сделает себя таким, каким он учит быть других. Кто победит себя, тот победит и других. Труднее всего победить себя”.
Неоспоримо.
8 декабря 1894 года Лесков горячо возражал своей свояченице, Клотильде Даниловне Лесковой, писавшей ему, что он “заслуживает любовь”, доказывая ей, что в нем “ужасно много дурного и особенно много эгоизма и гордости”, и просил ее указать ему его “плохость”, дабы он мог “исправить” ее [1371].
Охотников и смельчаков выполнять такие просьбы не находилось.
Тем не менее, стареющему, ему искренно хотелось убедить себя, что с годами он все же в чем-то поборал, умерял и умягчал свою “нетерпячесть”… Думалось, что как-никак, а к “выходным дверям” он подходил “хоть малость” иным, чем “вступил в этот класс, отправляясь от какого-то жестокого места и с