добросердечно констатировали, что он никогда не разрогоносится, как это порой намереваются сделать люди, убивающие любимцев своих жен; но пусть они претендуют на все, что им заблагорассудится, я не нахожу, что этим они намного разрогоносились. Я нахожу, напротив, что вместо того, чтобы вытащить себя из трясины, они погружаются в нее все глубже и глубже, по самые рога. В самом деле, это не что иное, как самому же разглашать о собственном бесчестье, и, как с большой солью сказал изобретатель ныне общеизвестной поговорки — из Cornelius Tacitus становиться Cornelius Publicus (Cornelius Tacitus, Cornelius Publicus — игра слов на совершенно достойных и, к тому же, исторических именах из Древнего Рима — в переводе с латыни — Скрытно Рогатый и Рогатый Публично).
Когда Месье Принц был таким образом заточен, его друзья и Ставленники, пришедшие в отчаяние, имели еще и горе видеть, как зажигались огни иллюминации в Городе. Но что-то не слышалось криков «Да здравствует Мазарини», как кричали когда-то «Да здравствует Бруссель». Они удовлетворились тем, что отпраздновали правосудие, как они верили, по праву отданное им с лишением свободы человека, не только похитившего у них часть их достояния, но еще и настолько хорошо затыкавшего все подъезды к Городу, что в его руках находилось решение, не помереть ли им всем от голода.
После того, как обитатели совершили по этому поводу сотню безумств, как это случается с ними обычно в тех делах, когда они вдруг поверят, что речь шла об их интересах, они немного утолили их великий огонь, что смешон любому обладателю хоть какого-то мозга. Месье Кардинал, кого я обхаживал особенно настойчиво в те времена, когда больше не состоял у него на службе, увидев меня однажды в своей комнате, где почти никого не было, спросил меня, что я думаю о столь неожиданных изменениях; я поначалу не хотел ему ничего говорить, из страха, быть может, не угодить ему, выразившись свободно. Тем не менее, мое молчание лишь увеличило его тщеславие. «Говорите, — сказал мне он, — и знайте, я не нахожу ничего хорошего в том, что вы один молчите о таком деле, где я, по меньшей мере, заслуживаю некоторой похвалы». — «Я в этом уверен, Монсеньор, — ответил ему я, — поскольку вы сделали все, что смогли, лишь бы сделать добро, но поверить, будто дела вам удадутся, как вы думаете, вот с этим я не соглашусь так рано».
/Прогулка по Парижу./ Он не пожелал, чтобы я говорил что-либо еще, и как бы оборвал меня на слове. «Вы демонстрируете остроумие, — подхватил он, — но дабы вам показать, что вы, так же, как любой другой, способны ошибаться, я хочу, чтобы вы поднялись в карету, немедленно, вместе со мной; я хочу, говорю я, вам показать бесконечные публичные приветствия, и как вы неправы, не веря в то, что народ теперь думает обо мне так же хорошо, как он думал обо мне плохо прежде». Я опять не захотел ничего ему сказать, из страха его огорчить своим настойчивым желанием его разочаровать. Между тем мы поднялись в карету, как он того и хотел; Его Преосвященство сидел в глубине вместе с Месье де Навайем, а я впереди с Шамфлери, его Капитаном Гвардейцев. Карета, куда мы уселись, была великолепна, лошади, впряженные в нее, тоже, все самые лучшие, какие только были на его Конюшне, ибо он желал привлечь к себе взгляды каждого; но вместо того, чтобы преуспеть этим в своих претензиях, с ним произошло совершенно противоположное; чем более его выезд был достоин восхищения Парижан, тем более они находили в этом повод его проклинать. Я прекрасно видел это по манере, как они переговаривались одни с другими, когда бы даже мне недостаточно было их взглядов; так же ни один не снял перед ним свою шляпу, и, напротив, его разглядывав ли, как человека, разодетого за их счет; мы пересекли Город от Пале Рояля до Ворот Сент-Антуан, и никто не предстал перед нами, чтобы поаплодировать ему, что ли, хоть немного. Навай, уже хотевший, чтобы он вернулся в Пале Рояль, старался занять его по дороге забавными разговорами, дабы избавить от огорчения по поводу того, что ему приходилось видеть; но у него не было никакого желания смеяться, особенно после того, как он расхвастался свысока, что стоит ему лишь показаться на улице, чтобы вскоре опровергнуть мою мысль; потому ничто не шло ни в какое сравнение с его смущением по возвращении. Я взял слово, как это делал Навай, чтобы отвлечь его от печали, но так как он знал, что я далеко не так угодлив, как Навай, он не был мне настолько же благодарен.
Впрочем, говоря по правде, Навай был тончайшим Куртизаном, когда-либо существовавшим при Дворе. Составленное им состояние прекрасно это показывает; чтобы Дворянчик из Гаскони, каким он и был, накопил более ста тысяч ливров ренты — хорошее доказательство тому, что он умел больше, чем кто-либо другой. Правда, дочь его старшего брата, чьими землями он владеет, немного жалуется на него; узнавать, права она или нет — это то, во что я не погружаюсь, да и не хочу я в это вмешиваться; у меня достаточно моих собственных дел, нечего мне заботиться о делах других, и хорошо ли, дурно ли он поступил, этим пусть занимаются те, кому это интересно, меня все это не касается.
/Тюренн спешит на помощь Конде./ Тем временем трех пленников перевели из Замка Венсенн в Маркусси, а оттуда в Авр (Гавр — А.З.) де Грас. Были получены сведения, что Виконт де Тюренн, позволивший перетянуть себя на сторону Принца де Конде, движется к Шампани, и будто он рассчитывает без труда пересечь ее; он намеревался явиться вытащить Месье Принца из его тюрьмы, неспособной сопротивляться его армии; но Его Преосвященство организовал переезд; как я только что сказал, Виконт де Тюренн осадил Ретель и взял его; Эрцгерцог дал ему войска, и тот присоединил их к нескольким Полкам, находившимся в его распоряжении. Все это составило армию от тринадцати до четырнадцати тысяч человек — Тюренн командовал ею один, Эрцгерцог не появлялся там собственной персоной, как уверяют многие историки. Но не надо верить их россказням, поскольку совершенно достоверно, что этот Принц был в Брюсселе. Я говорю об этом, как знаток, я, кто вскоре оказался там в числе войск, что имели дело с Принцем де Конде и разбили его вдребезги.
Я не слишком дурно судил о чувствах Парижан к Его Преосвященству. Ненависть, какую они питали к нему, заставила их быстро забыть об оскорблениях, якобы полученных ими от Принца де Конде; итак, они оплакивали его несчастье теми же глазами, где совсем недавно сияла радость при известии о его заточении; они твердо и бесповоротно требовали, чтобы его и его братьев освободили из заключения и выгнали Кардинала.
/Парламент шевелится./ Парламент, втихомолку подстрекавший их к действиям и со времени заключения мира сделавший множество вещей, достаточно ясно дававших понять, что он никогда не подчинится этому Министру, разве что под давлением силы, вскоре присоединился к ним, чтобы поддержать их восстание. В нем засело семя бунта, и мир ни в коем случае его не вырвал; итак, внезапно вновь обретя былые силы, он возобновил свои ассамблеи вопреки запретам Двора. Кардинал украдкой противился этому, прежде чем сделать это открыто. Он жаловался Коадъютору, пообещавшему ему держать его при исполнении долга, что тот плохо сдержал свое слово; по его заверениям, Парламент никогда не должен был зашевелиться, а он сделал намного хуже, чем когда-либо делал. Он сказал, что именно ему следовало этому помешать, раз уж он за это взялся. Коадъютор ни единым словом не отозвался на это. Он действительно обещал ему сдерживать Парламент всякий раз, когда его разберет желание пошевелиться, но так как Кардинал, со своей стороны, обещал ему достать шапку Кардинала, а она так и не явилась, этот Коадъютор пальцем не пошевелил, дабы удовлетворить его жалобы. Как один, так и другой пытались друг друга надуть; весь вопрос состоял поначалу в том, только бы обделать это так тонко, чтобы никто этого не заметил; но так как это стало теперь весьма трудным делом, когда они узнали друг друга лучше, чем вначале, опасение сменило дружбу, в какой они взаимно поклялись, потом ненависть, и, наконец, крайнее желание погубить друг друга.
/Границы, установленные Богом./ Виконт де Тюренн, овладев Ретелем, подумал подобным образом поставить всю границу Шампани под свое подчинение. Это было ему нетрудно, пока дела оставались в том положении, в каком они были. Не было никого, чтобы ему это запретить, а завоевания, что Министр вбил себе в голову осуществить в Италии ради своих личных интересов, задерживали там войска, которые гораздо лучше могли бы быть употреблены против Тюренна, чем в стране, что отделена от нас барьером, какой нельзя преодолевать без того, чтобы, по всей видимости, идти против воли Бога, так как, наконец, когда хорошенько всмотришься в положение вещей, кажется, можно воистину сказать — именно Бог пожелал установить границы Государствам, и невозможно их лучше расположить, чем ту горную цепь, что отделяет эту страну от нашей. То же самое с Пиренеями, кажется, совершенно подобно и специально установленными для отделения нашей Короны от Испанской. Но, наконец, так как не сегодня пошли против воли Высшего Господа всех созданий, и даже когда это дано нам в Писании, не следует удивляться, если на это идут с еще большей охотой, хотя можно смело сказать, что все совершается по некоему предопределению. Но быстро тушатся все светильники ради собственной амбиции,