– Слушайте дальше. У него была еще одна странность: разговаривая с кем-нибудь, он то и дело отворачивался от собеседника.
– Ну, уж это просто из вежливости, – сказал я. – Ведь, беседуя, он, наверное, брызгал слюной.
– Но вот, – продолжала свой рассказ Умрао-джан, – я прервала нашу беседу и вынула из кармана рупию. Маулви, решив, что я хочу сделать пожертвование, поспешно протянул руку. Однако он все же сказал:
– На что вы ее даете?
– На в высшей степени нужное дело, – ответила я с улыбкой. – Я, да будет вам известно, очень проголодалась. Пошлите купить какой-нибудь еды.
– Да, да, понял, – смущенно пробормотал маулви, словно прося прощения за свою ошибку, а я подумала: «Понял, как же! Да ты бы окаменел, если бы все понял». – Потому я и говорю: «На что вы ее даете», – продолжал он. – Разве нельзя найти еду здесь? Можно!
– Можно вообще или можно сейчас? Для себя или для других? – решила я уточнить.
– Сейчас нельзя. Но один мой ученик скоро принесет мне обед. Вы покушаете вместе со мной.
– «Сейчас нельзя», – повторила я. – Да вашего обеда вам самому не хватит! А я до того проголодалась, что, кажется, падаль и ту съесть готова. Посему велите купить чего-нибудь на базаре.
– Чуточку потерпите. Обед, должно быть, уже несут.
– Во-первых, я не в силах больше терпеть такие муки, – сказала я. – А во-вторых, я доподлинно знаю, что весь месяц рамазан[78] вы странствуете по белу свету, а остальные одиннадцать месяцев умерщвляете свою плоть постом в этой самой мечети.
– Сейчас у меня и правда нет никакой еды, – растерянно признался маулви. – Но мой ученик должен принести мне поесть.
– Предположим и допустим, что это не совершеннейшая чушь. Но если даже еду принесут, ее не хватит и для того, чтоб поддержать ваше бренное существование. Пусть даже вы разделите со мной трапезу или сделаете еще что-либо в доказательство своей добродетели, но ведь всем известно, что ожидание хуже смерти. «Пока тирьяк привезут из Ирака…»[79]
– Ах! – воскликнул маулви. – Вы кажетесь мне очень образованной и толковой.
– А вы в моем низменном восприятии выглядите совсем бестолковым.
– Возможно, – начал маулви, – но…
– Но это потому, – оборвала я его, – что у меня все внутренности вопиют к аллаху, а вы занимаете меня пустой болтовней.
– Хорошо, так я сейчас принесу еды, – спохватился он.
– Ради бога поторопитесь!
Поминая бога на каждом шагу, маулви удалился и часа через полтора принес мне четыре лепешки из кислого теста и пустую похлебку на дне маленькой глиняной чашки. При виде этого угощения все во мне закипело, и я пристально посмотрела прямо в лицо маулви. Он понял меня превратно.
– Проверьте сами, госпожа, – начал он и, торопливо развязав узелок на своем платке, разложил передо мной четырнадцать с половиной ан и несколько медных монеток в полпайсы. – На четыре пайсы лепешек, на одну похлебки; полпайсы пришлось отдать за размен вашей рупии. Сдача вся перед вами. Сперва сосчитайте, потом будете кушать.
Я еще раз взглянула на маулви. Но голод мой был слишком силен, и я поспешно принялась за еду. Однако, проглотив три-четыре куска, снова обратилась к своему собеседнику:
– Маулви-сахиб! А что, в ртом паршивом городишке только такая еда и бывает?
– Чего ж вы хотите? Здесь не Лакхнау. Это там в лавке Махмуда круглые сутки можно достать горячий плов и сладкий рис.
– Ну, а сластями-то здесь, наверное, торгуют?
– Сластями? Да. В лавке, что рядом с мечетью.
– Так зачем же вы бегали в такую даль? – возмутилась я. – Пропали чуть не на полдня, а что принесли? Какие-то собачьи объедки.
– Не надо так говорить! Это люди едят.
– Такие люди, как вы, наверное, едят. Черствые лепешки и пустую похлебку!
– Совсем не пустую. Ладно. Хотите, принесу простокваши?
– Нет, спасибо. Не нужно.
– О деньгах вы не беспокойтесь. Это я вам от себя предлагаю.
Не успела я и рта раскрыть, как маулви выбежал из мечети. Вскоре он вернулся, таща целый кувшин какой-то древней перестоявшейся простокваши, вонючей и кислой. Он поставил этот кувшин передо мной с таким видом, словно нанес непоправимый удар памяти щедрого Хатима.[80]
Все-таки я сжевала все четыре лепешки и запила их кружкой воды, но к похлебке и простокваше не прикоснулась. Потом поднялась, чтобы умыться. Мелочь осталась лежать там, где ее положил маулви. Он решил, что я ухожу совсем, и напомнил:
– Деньги-то заберите!
– Зажгите в мечети лампаду от моего имени, – отозвалась я.
Вымыв лицо и руки, я села на прежнее место, и наша беседа продолжалась.
Благодаря маулви-сахибу я вскоре неплохо устроилась в Канпуре. С его помощью я сняла себе комнату, купила кровать, покрывало, ковер, полог, медную посуду и все прочие необходимые вещи. Наняла женщину готовить пищу и другую – прислуживать в комнате. Взяла еще двух слуг. В общем – наладила свою жизнь.
Теперь начались поиски музыкантов. Приходило их ко мне много, но ничье исполнение меня не удовлетворяло. Наконец встретился мне один человек, который играл на барабанах табла. Он был родом из Лакхнау и прошел школу нашего почтенного учителя, так что мы с ним быстро поладили. Через него я пригласила двух канпурских музыкантов, игравших на струнных инструментах; они оказались очень толковыми. Ансамбль был готов.
Теперь по вечерам музыка и пение у меня в комнате не смолкали до девяти, а то и до десяти часов вечера. Не была забыта и поэзия. По городу распространилось известие, что приехала танцовщица из Лакхнау; ко мне стало приходить много народу. Редко выпадал такой неудачный день, чтобы меня не пригласили на какое-нибудь торжество. Выступления следовали одно за другим, и я за короткое время заработала очень много денег. Правда, мне не нравились ни обхождение канпурцев, ни их разговор, и я то и дело вспоминала Лакхнау. Но самостоятельная жизнь оказалась настолько приятной, что возвращаться туда не хотелось.
Я знала, стоит мне вернуться в Лакхнау, как придется снова идти под начало к Ханум, – ведь там в нашем ремесле обойтись без нее было немыслимо. Во-первых, все танцовщицы зависели от нее, и если бы я поселилась отдельно, ни одна из них не захотела бы со мной встречаться. Во-вторых, было бы трудно подыскать хороших музыкантов. А где и как смогла бы я выступать? Ведь если раньше я имела доступ в знатные дома, то лишь благодаря той же Ханум. Хоть меня и считали хорошей певицей, но в Лакхнау мастериц этого дела было немало. Хорошее и плохое различают лишь избранные, а для толпы важно имя. Знатные люди чаще всего обращаются только к известным танцовщицам; так кто же вспомнил бы обо мне? А в Канпуре меня ценили больше, чем я того заслуживала. У местных богачей и вельмож ни одна свадьба не обходилась без того, чтобы не позвали меня, да еще не гордились бы ртам.
Вполне понять, что такое Лакхнау, можно лишь тогда, когда покинешь его. Был в Канпуре один знаменитый человек, некто Шарик Лакхнави. Его считали крупнейшим знатоком поэзии, и учеников у него были сотни. А в Лакхнау никто и не слыхивал его имени. Послушайте, что как-то раз произошло. Пожаловал ко мне некий господин; зашла речь о поэзии, и вот он перед уходом спросил:
– Вы знаете почтенного Шарика Лакхнави?
– Какого Шарика? – удивилась я.
Надо сказать, что мой гость был учеником этого Шарика. Он сразу обиделся.
– А мне говорили, что вы из Лакхнау, – сказал он.
– Да, мой дом там, – подтвердила я.
– Но как же тогда может быть, что, живя в Лакхнау, вы не знали нашего почтенного учителя?