вправду изловили вора Тимошку и выдадут его государевым послам. В Посольском приказе изготовили жалованную царскую грамоту на александрийской бумаге, с большой печатью на красном воске, забранной в серебряный ковчежец. Послом назначили Шпилькина. Он знал Анкудинова в лицо и, перед тем как отдать грамоту адресату, должен был удостовериться, что со стороны герцога нет никакой ошибки или хитрости и голштинцы поймали того, кого надо.
Со Шпилькиным прибыло два десятка дворян и детей боярских, чтобы охранять Тимошку по пути в Москву. В наказе им предписывалось «везти его бережно, дабы в дороге он никакого дурна себе не учинил».
Их первое свидание состоялось во дворце, в присутствии самого Фридриха. Своего должника Шпилькин не видел почти десять лет, тем не менее сразу его узнал, хотя тот был без бороды и в польском жупане. Он заговорил с ним по-русски, но Анкудинов прикинулся, будто не понимает русского языка. По-немецки он изъяснялся не без затруднений, поэтому попросил польского толмача и через толмача объявил себя шляхтичем Стефаном Липовским, подданным короля Яна Казимира.
«Вы, ваша светлость, – обратился он к герцогу, – сами можете видеть, что я нисколько не похож на московита ни лицом, ни платьем, ни манерами, ни знанием латыни. А этого человека, будто бы крестившего моих детей, я впервые вижу и очень сомневаюсь, что слуга великого государя, присланный по столь важному делу, может носить подобную фамилию. Она пристала не послу, а торговцу шпильками. Вероятно, его рекредитивы поддельные, и сам он не тот, за кого себя выдает».
Анкудинов держался с таким спокойствием, что заставил герцога поколебаться. Шпилькин, однако, при всей его неудачливости был отнюдь не прост. Он сумел добиться разрешения видеться с кумом наедине и за две или за три встречи убедил его подать челобитную патриарху Никону, готовому якобы вымолить ему прощение у государя. Это ему удалось, потому что Анкудинов был уже не тот, что прежде. Усталость давала знать о себе слабостью в ногах, болями в пояснице, а главное – утратой былого нюха на опасность. Он клюнул на приманку и в своем стиле настрочил патриарху длиннейшее письмо с заверениями в том, что всегда хотел послужить великому государю и давно служил бы ему верой, правдой и отцовской саблей, по рукоять омытой в басурманской крови, если бы изменники государевы своей собацкой изменой не умышляли на него и на великого государя. Далее рассказывалось, как в Царьграде, дабы покарать этих изменников, он думал наслать на Москву триста тысяч турецких мечей, но ангел Господень отвратил его от такого намерения.
На следующий день Шпилькин предъявил это послание Фридриху как доказательство, что самозванец отлично владеет русским языком. Привели Анкудинова. Тот все отрицал, а когда ему показали его же письмо, отвечал, что оно писано самим Шпилькиным или кем-то из свитских дворян.
«Ваша светлость, – сказал он, – прикажите дать мне бумагу и чернил, и я дам вам для сравнения свою истинную руку».
Его просьбу исполнили, он взял перо и, как научился еще в бытность подьячим Новой Четверти, написал несколько фраз совершенно другим почерком. Герцог не знал, кому верить. Пользуясь его замешательством, Анкудинов принялся издеваться над Шпилькиным – ставил под сомнение его полномочия и говорил, что продавцы шпилек, как вообще все русские торговые люди, привыкли дела делать обманом, они кого хошь обуют в чертовы лапти. В конце концов он довел Шпилькина до того, что тот плюнул ему в лицо и бросил в него этим письмом. Не растерявшись, Анкудинов тут же порвал его в клочья.
Он был хороший актер, но против него свидетельствовало слишком многое, в том числе изъятые при аресте бумаги. Получив царскую грамоту о беспошлинной персидской торговле, Фридрих с легким сердцем выдал его Шпилькину.
Пока шли приготовления к отъезду, Анкудинов продолжал сидеть в тюрьме. В одну из последних ночей ему приснилось, будто он стал птицей и перепархивает с ветки на ветку, с дерева на дерево, а охотники бегают за ним с силками, суетятся, кричат, набрасывают на него сети, но поймать не могут. Наутро он изложил свой сон в письме к герцогу.
«Сие предвещает, – писал Анкудинов, – что вы, ваша светлость, и другие государи, и знатные нобли, и ученые мужи в разных государствах, христианских и бусурманских, потщитесь понять, кто я был таков, от кого послан и для чего ездил много лет по разным государствам, и станете узнавать путь мой по звездам и улавливать меня мысленными тенетами, но духа моего пленить не сможете. Тайна сия непостижна есть для смертных, ведают ее ангелы в небеси, и то лишь серафимского чина».
Дальше шло совсем уж невразумительное: «Коли царь московский всядет на конь и пойдет на вас всей силой, со всем своим войском, пешим и конным, то если вы – карлики, я среди вас – журавль, дающий вам силу против моих собратий, а если природа ваша журавлиная, то я – карлик, и без меня все вы падете, яко назем на пашню и снопы позади жнеца».
Это темное пророчество оставлено было без внимания. Под конвоем его из Готторфа повезли в Травемюнде, чтобы оттуда плыть морем. В дороге по обеим сторонам от него посменно сидели двое дворян с саблями. У левого из них сабля, как обычно, висела на левом боку, а правый из осторожности перевешивал ее на другой бок, подальше от арестанта.
Анкудинов хорошо знал, что его ждет на родине. Когда один из сидевших рядом караульщиков начал клевать носом, он, улучив момент, со связанными руками ухитрился выброситься из повозки и подсунуть голову под колесо, но почва здесь была песчаная, повозка еле ползла. Лошадей успели остановить. Ему лишь слегка придавило ободом шею.
Его стали привязывать к сиденью, и все-таки до Травемюнде он еще дважды пробовал лишить себя жизни: один раз в огне очага на постоялом дворе, другой – с помощью рыбьей кости, а позднее, на корабле, чуть не спрыгнул за борт, но в итоге остался цел и невредим. При всем том до Новгорода он постоянно был весел, лишь в Новгороде сделался печален, а по пути от Новгорода до Москвы не хотел уже ни пить, ни есть.
Проснулся сын. Жена дала ему попить, сводила в туалет, но он никак не засыпал. Ей пришлось опять сесть за рояль. Песня про трех братьев, ушедших искать счастье на три стороны света, и сестру, которая осталась их ждать, теперь была пропета до конца:
Слушая, Шубин решил дополнить свой очерк абсолютно правдивым рассказом о Константине Конюховском, подьячем Разбойного приказа и приятеле Анкудинова.
В 1643 году тот сманил его с собой за границу, уверяя, что «им там будет хорошо». Конюховский целиком от него зависел, смотрел ему в рот и слушался как старшего. Наверняка между ними было еще что-то, кроме чистой мужской дружбы, однако интимную сторону их отношений Шубин не приоткрыл даже намеком. Кирилл с Максимом радостно приветствовали бы эту правду жизни, а насчет Антона Ивановича такой уверенности не было. Из моральных соображений он мог осудить пропаганду однополой любви, но в данном конкретном случае мог и одобрить – из расчета, что бегающего по заграницам и копающего под русскую государственность самозванца полезно дискредитировать в плане морали. Какие принципы возьмут верх, Шубин не знал и предпочел не рисковать.
Он вернулся к началу очерка, затем сделал пару вставок в середине. Из них вытекало, что друзья вместе бежали из Москвы в Краков, оттуда – в Молдавию. Господарь Василий Лупа отправил обоих в Стамбул, где они тоже были неразлучны, пока Анкудинова не посадили в Семибашенный замок. После этого Конюховский нашел приют в каком-то болгарском монастыре, но на Украине вновь присоединился к приятелю и последовал за ним в Швецию. Там их пути окончательно разошлись. Милость королевы на Конюховского не распространялась, в Стокгольме его повязали и выдали русским послам.
Ему, впрочем, удалось избежать казни. В Москве он сразу признал свои вины, честно рассказал об Анкудинове все, что знал, в том числе про его занятия астроломией, и был помилован. Конюховского приговорили к ссылке в Сибирь и отсечению трех пальцев на правой руке, но поскольку тогда он не мог бы осенить себя крестным знамением, по ходатайству патриарха Никона правую руку заменили на левую. О его дальнейшей судьбе никаких известий не сохранилось.
Сын уснул, за стеной раздался скрип раздвигаемого на ночь дивана. Брякнула крышка ящика для белья. Постелив постель, жена заглянула в комнату к Шубину.