бугры, примерно такой же высоты, какой была глубина. Поселковые ходили смотреть. Дородный Митька Шутов, ставший по трезвости представительным и даже красивым в курчавой бараньей седине, хвастал, что теперь накопит на новые «Жигули».
И вот опять наступило первое сентября. Паровоз, тащивший полные вагоны наглаженных и причесанных школьников, только еще заворачивал в тупик, а Фекла уже увидала в окно, что поезду приготовлена торжественная встреча. Под навесом, чинно и тесно, точно бочки и мешки на складе, стояли мужчины в строгих костюмах, с благожелательностью на лицах; среди них, на левом фланге, выделялась белоснежным корпусом единственная женщина крупного начальственного вида, в прическе будто большая лисья шапка. Впереди всех улыбался невысокий плотный товарищ, словно чем-то сдавленный сверху, отчего улыбка его напоминала вылезшую из слоеного пирога полоску варенья.
– Чеботарев, глава администрации, – веско представился товарищ, как только Фекла, застопорив паровик, спрыгнула на землю. – А вы, стало быть, продолжаете у нас славную династию народных умельцев? Рад, очень рад познакомиться, – Чеботарев шагнул было пожать протянутую руку Феклы, но, увидав, что ее ладонь в машинном масле, сделал пальцами движение, будто хотел пощекотать деревенскую женщину под костистым подбородком.
Тут из вагонов, пихаясь и охаживая друг дружку букетами огородных, нарезанных матерями, георгин, посыпались школьники. Сразу появились откуда-то двое с фотоаппаратами. Чеботарев, крякнув и покраснев, поднял на руки младшую девчонку Зашихину, упершуюся исцарапанными кулачками в растопыренные лацканы. Попозировав таким образом минут пятнадцать – причем длинная девчонка ерзала слезть и почти доставала расхлябанными сандалиями до земли, – Чеботарев как бы перешел в иное, более демократическое качество.
– Ба! Да это же самогонный аппарат! – воскликнул он, по-хозяйски оглядывая заснувший паровик.
– Нет! Это паровоз! – громко встряла Машка, высовываясь из будки машинистов.
Машка ходила уже на сносях, но ни за что не захотела остаться дома в торжественный день. Живот ее сделался огромным и натягивал ситцевое платье, словно стремился взмыть, как воздушный шар; Машкины заплывшие глаза возбужденно блестели, веснушки на бледной коже походили уже не на опилки, а на размытые ржавые пятнышки, характерные для местных болотных лягушек.
– Да ладно, вот брага, вот змеевик! Я что, не мужик, не понимаю? – продолжал играть в демократию громогласный Чеботарев. – Поднесли бы стакашек главе администрации! – подмигнул он, уверенный, что сейчас побегут бегом и поднесут.
Вместо этого Машка, хитренько наморщив нос, дернула у себя над головой какой-то шнурок. Паровозная труба внезапно раздвинулась на манер подзорной, освободив неизвестные доселе клапаны, и взревела мокрым диким ревом, которого доселе никто не слышал. От неожиданности глава администрации взбрыкнул, выбив ботинками из гравия облачко пыли, и его сдавленная физиономия пошла бледными и красными слоями. Остальные тоже отпрянули, вытаращившись на трубу, медленно спускавшуюся в прежнее положение, стравливая похожие на меховую манжетку остатки пара.
– Ну, как стакашек? Ой, не могу… – Машка заливалась смехом, падая ничком на свой громадный живот, который, казалось, отдельно хохотал и булькал.
Дети, совершенно забывшие про первый урок, зашлись от восторга. Они скакали, мутузили друг друга, кричали «Тетя Маша, еще!», ревели, составив рупором ладони, пытаясь изобразить слоновий, разодравший окрестности, звук. На тугих лицах чеботаревской свиты тоже проступили осторожные вопросительные улыбки. Они моментально исчезли, когда глава администрации гневно повел бровями, с трудом шевеля лежавшие на лбу спрессованные морщины.
– Ну, чего смешно, чего смешно?! – заорал он на Машку, снова согнувшуюся от неудержимого хохота. – Дурында сельская!
С этими словами глава администрации повелительно махнул своим и, весь как уголь, багровый в серой седине, зашагал вверх по тропинке, со скрежетом вбивая короткие ноги в синеватый гравий. Свита, тотчас приняв деловитый и скромный вид, поспешила за ним; женщине начальственного вида, грузно вихлявшей каблуками на острых камешках, никто не помогал.
Вечером второго сентября, часов около девяти, в ворота дома Черепановых замолотили кулаками. За воротами стоял участковый Петя, в старом, каком-то арестантском трико с вытянутыми и обзелененными коленями, в милицейской фуражке, криво сидевшей на его длинной, грубо остриженной, будто тупым рубанком обработанной голове. С Петей было еще два незнакомых милиционера, явно из района, в полной форме. Один дядька был плотен, одышлив, с черными кустами из толстого носа, другой, длинный, выступающим прикусом напоминал грызуна.
– Гражданка Черепанова? – Незнакомые милиционеры, синхронно козырнув, предъявили Фекле красные удостоверения.
В залу прошли молча, Фекла между двух чужих милицейских. Сели за стол, на котором от ужина оставались неубранными плетенка с серым хлебом и наполовину вытекший в миску соленый помидор.
– Фекла Александровна, вы только поймите правильно. Мы к вам покамест с предупреждением, – начал серьезным тоном похожий на грызуна. – Вы построили а-гра-амадный самогонный аппарат на колесах и возите его по всему району, вроде рекламы. Нехорошо получается. Раньше за это была статья сто пятьдесят восьмая Уголовного кодекса. Сейчас этой статьи нету…
– Есть зато статья двести тридцать восьмая, за производство несертифицированного товара, – вставил, задыхаясь, носатый.
– Вот именно, – поддержал грызун. – А кроме того, имеется областной закон об административных правонарушениях, по которому с вас немедленно следует штраф в пятьдесят тысяч рублей. Так, чтобы дело до суда не доводить, вы должны свой аппарат демонтировать. В десятидневный срок!
Фекла сидела ни жива ни мертва, будто примерзла прямой спиной к спинке стула; мирные звуки вечернего дома – вздохи паровика в подвале, бурчание стирального агрегата, жесткий стук настенных ходиков – словно собрались у нее в туго сжатой голове. Участковый Петя ерзал всеми своими хрящами, его бегающие глаза о чем-то умоляли застывшую Феклу. Милиционер, похожий на грызуна, вынул из планшетки, повозившись с крошечным замочком, мелко напечатанный документ и положил его перед Феклой на стол.
– Вот здесь подпишите, – милиционер ткнул волнистым, похожим на ракушку, ногтем в пустое место. – Что вы ознакомлены и предупреждены.
В документе Фекла различала только отдельные мелкие буковки да крепко приложенный синяк казенной печати. Взяв у милиционера шариковую ручку, она нацарапала, будто гвоздем, угловатую подпись. Милиционеры сразу засобирались, подались на выход. Участковый Петя плелся последним, горестно мотая опущенной головой.
Фекла осталась сидеть в оцепенении, слушая, как щелкают часы. Рука, подписавшая документ, лежала на столе отдельно от Феклы. Портрет Мирона Черепанова, скрывший изображение в отсвете лампы, отливал болотным золотом, мазки масляной краски были как черные живчики кровососущей трясины. Длинное лицо Феклы горело, на глаза и нос давило кислым жаром. Фекла отстраненно думала, что Машке вот-вот рожать, а милиционеры из района, скорей всего, заразили ее гриппом. Она забыла за жизнь, что вот так давят и щиплются вскипающие слезы.
Машка, которой строго было велено лежать после ужина, все-таки вылезла из койки и теперь стояла в дверях, бледная, с воском на лбу, в ветхой, едва не рвущейся на животе ситцевой ночнушке.
– Феклуша?.. – Машка тяжело проковыляла, села боком, устроив живот между раздвинутых колен. – Да не горюй, ну его, паровоз. А давай теперь построим знаешь что?..
Тут Машка выгнулась, оскалив мокрые зубки, живот ее потянулся и напрягся, будто лягушка, готовая прыгнуть.
– Ладно, – деловито сказала она моментально очнувшейся Фекле. – Вот рожу, потом поговорим.
Опять миновал год. Много перемен случилось за это время в поселке Медянка. Паровая машина, снятая с колес, налитая холодом, темнела в дальнем углу гулкого депо. Отдельно лежала труба, по которой во время сильных дождей сочилась, намывая сопливую тину, темная водица. С тех пор, как самогонный аппарат сестер Черепановых был демонтирован, сообщение между Медянкой и райцентром снова стало нерегулярным. Рейсовый автобус, пущенный властями, поработал до середины ноября, а потом увяз и теперь торчал из трясины ржавой задранной мордой, заплывшие фары его напоминали ломкие