болотная ряска.
Болото окружало поселок, зацепившийся за гранитный горб, со всех четырех сторон. Болото напоминало громадного спящего медведя, покрытого грубой растительной шкурой; болото дышало, шевелилось, ворочалось; человек, ступавший по шатким кочкам, ощущал под ногами глубокую звериную утробу, иногда издававшую глухое кишечное бурчание. Болото обладало невероятной, почти колдовской жизненной силой. Всюду, под кочками, в рябом мелколесье, в сабельных зарослях камыша, таились птичьи гнезда, от нежных, как пяльцы с вышивкой, гнездышек лугового конька до тазов с нарубленной гнилью, принадлежавших журавлям; яйца, большие и крошечные, напоминали цветом местную зеленовато-бурую яшму. Весной и летом болото цвело пуховым дурманным багульником, желтыми, плававшими в черно-золотой воде, шапками калужницы, мелкими незабудками, пускавшими по топям длинные яркие просини. Осенью цветы сменяла ягода: клюква, крупная, твердая, с морозом внутри; подернутая сизым дымом, жирно чернеющая от пальцев голубика; оранжевая, пупырчатая морошка-костянка. Всего этого можно было за полдня набрать вагон. Цветные лишайники на кривых древесных стволах, на черных скальных выходах, тут и там торчавших из топей, напоминали кружевные подсохшие кляксы масляной краски. Плодородие болотного торфа было таково, что на удобренных им поселковых огородах вырастали помидоры размером с турецкую чалму, желтая, как масло, сытная картошка, черная смородина с громадными, будто виноградными, ягодными кистями, забранными паутиной в белесые коконы.
Жизни в болоте было столько, что и смерти – не меньше. Повсюду сквозь ягодники и мхи торчали стебли болотной соломы, светлые, словно заиндевелые, покрывавшие болото тусклой сединой. Часто над уснувшими топями поднимался туман – зыбкий и радужный, будто стратосферный облачный слой, стоявший по пояс человеку. Человек, оказавшийся словно в заоблачном пространстве, не видел, куда ступают его ослепшие ноги, и словно парил среди тусклых древесных переплетений, где иногда промахивала огромная, как пальто, неясная птица. Туман, бывало, не рассеивался по нескольку дней, и люди пропадали без следа; те, кто чудом выбирался из ледяной глотающей трясины, навсегда оставались бледными, точно болото высосало из них половину крови. Почти всегда к туману примешивалась гарь: торфяники тлели тут и там, по болотным кочкам расползались сизо-черные пятна, опушенные маленьким пламенем, точно кто невидимым веником заметал бесцветную пыль; мертвые, словно облепленные высохшей грязью, древесные стволы держались птичьей хваткой корней за пропеченную почву, иногда кренились и рушились, вздымая искры, в разверзшуюся земляную печь.
Прежде поселок жил добычей и переработкой торфа. Теперь, после многих перемен, карьеры стояли заброшенными, в них набралась вода, где обитали черные, со спины похожие на змей, жирные караси. Ветер гулял в сквозных коробках осевших цехов; оборудование жители поселка разломали и растащили по домам, сами не зная зачем; экскаваторы, с которыми мужики не справились, а только сняли дверцы и сиденья, теперь торчали из болота, будто скелеты динозавров. Узкоколейка, по которой торф возили в райцентр и по которой раньше курсировал маленький, на четыре дощатых вагончика, пассажирский состав, была заброшена и зимой напоминала едва заметную лыжню, а летом зарастала травой и становилась как матрас, на котором можно было спокойно спать, не опасаясь колес. Единственное, что соединяло Медянку с внешним миром – это построенная двадцать лет назад асфальтовая дорога, теперь превратившаяся в сплошные трещины, бугры и незаживающие мокрые язвы. Если легкую, как расческа, узкоколейку болото держало нетронутой, то дорогу, с ее насыпными грузными слоями, рвало и пучило; ездить по ней можно было два месяца летом и три месяца зимой, а во все остальное время поселок, отрезанный от мира, был предоставлен самому себе.
Оставшись без работы и без денег, жители Медянки наладили свое, альтернативное производство. В каждом доме сопели, булькали, пощелкивали самогонные аппараты. Были портативные модели, помещавшиеся на лавке, а иногда производство занимало целый двор, представляя собой систему ржавых баков и печей, соединенных грубо сваренными трубами и мутными шлангами; дворы покрывала глухая белая зола, здесь же высились, укрытые ороговевшими пленками, громадные поленницы дров, служивших для разогрева чанов с брагой. Дело в том, что и тяжелые, как пули, болотные ягоды, и все остальные, выросшие на местном торфе, овощи и плоды обладали страшной силой брожения. Эта болотная сила и была теперь главным источником энергии для поселка Медянка. Гнать самогон можно было буквально из всего, хоть из морковки и гороха, что жители и делали, пуская в пищу лишь малую часть урожая со своих обширных пухлых огородов. Брага, помещенная в тепло, сладко вздыхала, лепила из гущи пузыри; десятилитровая бутыль, стоявшая на каждой кухне, бормотала почти осмысленно, отчего казалось, будто на полу, укрытый старым одеялом, сидя спит живой человек. Самогон из этой браги получался немыслимой крепости и густоты; налитый в стопку с горбом, он был прозрачен насквозь и, стоя на столе, увеличивал, как лупа, порезы клеенки, прилипшую к клеенке дохлую мошку.
Муж Машки, Игорек, пил, как все мужики; как все, сделался от самогона одышлив и лупоглаз – хотя изначально, от природы, был сух и крепко просмолен, и ни одна девка в поселке не могла устоять перед его повадкой ворона, перед его облупленной, постанывающей от старости, гитарой, под которую Игорек, бывало, хрипел бандитские песни. Теперь Игорек почти исключил себя из жизни. Машка и Фекла находили его, бесчувственного, на сломанной скамейке возле бывшего Дома Культуры, в сырых, пачкающих зеленым, будто свежая краска, зарослях возле золотого торфяного ручейка – и, погрузив, везли домой на специальной тележке, сконструированной так, чтобы колеса на пружинных осях перешагивали камни, не тревожа спящего. У Машки подрастали близнецы, Вовка и Витька, очень для полутора годиков крупные, с характерными черепановскими заячьими глазами и с черными, словно нарисованными тушью, отцовскими чубчиками. Фекла работала сторожем в гулких коробках бывших цехов, там иногда платили по полторы тысячи рублей, – но реально сестры жили тем, что ремонтировали и отлаживали весь поселковый парк самогонных аппаратов. Дома у сестер тоже имелся аккуратный агрегатик, маленький, как шапка, но весьма производительный, выдававший в сутки по пол-литра чистого субстрата Игорьку на опохмел.
Кроме этого аппарата, в старинном доме Черепановых, состоявшем из каменного этажа и этажа деревянного, сложенного из толстых, как бочки, рассохшихся бревен, работали и другие механизмы. Паровая машина, посвистывая, нагнетала воду из мерцающего черной глубиной холодного колодца; другой паровик отсасывал воду из подпола, поднимал оттуда на зарешеченной платформе хозяйственные грузы. Самодельная стиральная машина была размером с асфальтовый каток; принимая грязное в загрузочный бак, она через два часа звенела пристроенным ей на макушку железным будильником и спускала из валиков в таз горячие лепешки чистого белья. Детскую зыбку качал, сильно, средне и медленно, гидравлический рычаг, которым можно было управлять из кухни. Кроме того, смешливая Машка начинила дом множеством механических глупостей. Например, крыльцо под ногой незваного гостя могло внезапно сложить ступеньки в крутую наклонную плоскость; табуретка с секретом вдруг начинала оседать, в несколько плавных приемов втягивая ножки, пока ошарашенный гость не оказывался на полу. Хулиганистая Машка любила попугать людей, ее почему-то до смерти смешили выпученные глаза, разинутые рты и нелепо вскинутые руки, которыми человек, нарвавшийся на ее игрушку, пытался удержать равновесие. За этот заливистый смехотун Машку в поселке считали немножко юродивой. Машка не обращала внимания, делала все, как хотела. Когда позапрошлой весной сестры чинили крышу, Машка нарисовала на красном кровельном железе белые круглые блямбы, так что почтенный дом сделался похож на мухомор или, скорее, на железный грибок, какие бывают в городе на детских площадках. Геологи, часто стрекотавшие на своих тяжелых и мутных вертолетах над сонной Медянкой, видели сверху такую несерьезность и только качали оглохшими от свиста головами.
В общем, сестры Черепановы жили хорошо. Хотя могло бы, конечно, сложиться и лучше. Когда поселковая школа еще была полна учеников и учителей, старшеклассницу Феклу Черепанову, носившую мужской тулуп, мужскую кроличью шапку и заплетавшую могучие ржавые волосы в косу, обладавшую крепостью корабельного каната, все время вызывали на олимпиады – в район и в область. Олимпиады были по математике, физике, химии, астрономии. За полчаса перерешав нехитрые задачки, Фекла отправлялась гулять, поедая на холоде в минус двадцать ломкие, в белесом хрупком шоколаде, брикеты городского мороженого, глазея на колонны, трамваи, на серебрившиеся в вышине румяной паутиной башенные краны. Потом на адрес школы приходила красная с золотом грамота за первое место. В университетско- преподавательской среде за Феклой, по причине шапки и тулупа, закрепилось прозвище «Партизанка»; никто не сомневался в ее будущей научной карьере, вопрос был только в том, какой она выберет факультет. После десятого класса Феклу зачисляли без экзаменов в просто университет и университет политехнический.