а сам упражняется в высокопарной болтовне: 'революционаризм!', такого слова нет. Словоблуды! Что же еще в этой книжке? Ага, вот главка: 'Между Христом и Гегелем, между социализмом и абсолютизмом'. Что ж, недурно завернуто, хотя Христос и Гегель — какая тут антитеза? Христос и Пилат — другое дело. Будь такое, Сталин бы этого никогда ему не простил. И все же о чем эта главка?' Он стал читать подчеркнутое Каменевым:
'Я, в сущности, решительно христианин, — если под этим должно понимать верование в божественное достоинство Иисуса Христа, то есть как это веруют православные в то, что он был бог и пострадал и воскрес и творил чудеса; вообще, во все это я верю. Но с этим соединяется, что понятие христианства должно со временем усовершенствоваться, и поэтому я нисколько не отвергаю неологов и рационалистов… Мне кажется, что главная мысль христианства есть любовь' и… что 'догмат любви не мог быть провозглашен Иисусом Христом в такой ясности, в такой силе… если бы он был просто естественный человек, потому что и теперь еще, через 1850 лет, нам трудно понять его'.
Сталин нажал на кнопку. В дверях появился усатый человек. Назвался Миней Губельманом, то есть Емельяном Ярославским, и с места в карьер заявил:
— Гнусная проповедь любви и свободы, Христа и мессианства не случайны у этой твари! Позвольте я прочту вам самое мерзкое место из паршивой каменевской книжонки: 'Жаль мне было бы расстаться с Иисусом Христом, который так благ, так мил душе своею личностью, благой и любящей человечество, и так вливает в душу мир, когда подумаешь о нем… А что, если мы в самом деле живем во время Цицерона и Цезаря, когда 'рождается новый строй веков' и является новый Мессия, и новая религия, и новый мир. У меня, робкого, волнуется при этом сердце, и дрожит душа, и хотел бы сохранения прежнего — слабость! глупость!.. Если должно быть откровение, да будет оно; и что за дело до волнений душ слабых, таких, как моя… Когда хорошенько подумал об этом и приложил все это к себе, то увидел, что в сущности не дорожу жизнью для торжества своих убеждений, для торжества свободы, равенства, братства и довольства, уничтожения нищеты и порока, если только буду убежден, что мои убеждения справедливы и восторжествуют, и если уверен буду, что восторжествуют они, даже не пожалею, что не увижу дня торжества и царства их; и сладко будет умереть, а не горько, если только в этом буду убежден. Итак, теперь я говорю: погибни, чем скорее, тем лучше, пусть народ не приготовленный вступит в свои права, во время борьбы он скорее приготовится; пока ты не падешь, он не может приготовиться потому, что ты причина слишком большого препятствия развитию умственному даже в средних классах; низшим, которых ты предоставил на решительное угнетение, на решительное иссосание средних, нет никакой возможности понять себя людьми, имеющими человеческие права'.
Последние слова привели Сталина в бешенство.
— Послушай, Андрей, что он там написал о Макиавелли?
Я удивился, что вождь назвал Емельяна Андреем. Впрочем, на месте Ярославского стоял седой человек в черном бархатном халате.
— Я работаю над обвинительной речью. Последняя глава так и называется: 'Взбесившихся псов расстрелять всех до одного!'
— Это хорошая речь, Андрюша. Но немножко не хватает идеологического момента.
— Понимаю. Надо усилить первую часть: больше сказать о стране, о победе социализма…
— Не торопись, — перебил его Сталин. — Надо дать некоторые идеологические основания их преступной деятельности. Каменев — теоретик. А каковы источники его теории? Кто был его духовным наставником?
— Троцкий? Каутский? Струве?
— Нет, именно преступной деятельности. Я думаю, не случайно Каменев под конец своей жизни посвятил так много времени Макиавелли. Я вам дам томик Макиавелли, который издал Каменев.
— У меня есть этот том, товарищ Сталин.
— Не торопитесь, товарищ Вышинский, у меня в его статье отмечены необходимые страницы, которые и составляют существо его философии. Вот вы и вставьте эти строчки из статьи Каменева в текст своей обвинительной речи. Пусть Каменев последний раз послушает себя в чужом изложении.
— Я понял вас, товарищ Сталин. — Вышинский удалился из кабинета с томиком в руках.
Через два дня Поскребышев позвонил Вышинскому:
— Товарищ Сталин хотел бы познакомиться с вашей обвинительной речью. Она готова у вас?
Этой ночью Сталин нашел нужные места обвинительной речи Прокурора СССР и с наслаждением читал текст:
'…следуй этой звериной политике, и ты, — говорит Макиавелли, — достигнешь своей цели. И это подсудимый Каменев называет 'мастерством политического афоризма'.
Послушаем, что пишет Каменев дальше: '…диалектик, почерпнувший из своих наблюдений твердое убеждение в относительности всех понятий, критериев добра и зла, дозволенного и недозволенного, законного и преступного…' По Каменеву, это, очевидно, и есть диалектика: смешать преступное с непреступным, законное с незаконным, доброе со злом — в этом новое 'марксистское' объяснение диалектики на примере Макиавелли.
'Макиавелли, — писал Каменев в 1934 году, — сделал из своего трактата поразительный по остроте и выразительности каталог правил, которыми должен руководствоваться современный ему правитель, чтобы завоевать власть, удержать ее и противостоять всем покушениям на него'. Хорош у вас, Каменев, был учитель, но вы (в этом надо вам отдать должное) превзошли своего учителя.
Дальше вы пишете в этом предисловии: 'Это — далеко еще не социология власти, но зато из-за этой рецептуры великолепно выступают зоологические черты борьбы за власть в обществе рабовладельцев, основанном на господстве богатого меньшинства над трудящимся большинством'.
Это так. Но вы хотели эти методы борьбы и принципы борьбы, достойные рабовладельцев, перенести в наше общество, применить против нашего общества, против социализма. 'Так, — пишете вы, — этот секретарь флорентийских банкиров и их посол при папском дворе — вольно или невольно — создал снаряд громадной взрывчатой силы, который в течение веков беспокоил умы господствующих…' Вы, Каменев, перенесли эти правила Макиавелли и развили их до величайшей беспринципности и безнравственности, модернизировали и усовершенствовали их.
Я вас не прошу, товарищи судьи, рассматривать эту книгу в качестве одного из вещественных доказательств по данному делу. Я вовсе не оперирую этой книгой для того, чтобы доказывать виновность подсудимых в тех преступлениях, в которых они обвиняются. Я просто счел необходимым отдать этому обстоятельству несколько минут внимания для того, чтобы показать тот идейный источник, которым питались в это время Каменевы и Зиновьевы, пытающиеся еще и сейчас, на процессе, держаться в соответствии с принципами марксизма.
Бросьте эту шутовскую комедию. Откройте, наконец, и до конца свои настоящие лица. Здесь о книге Макиавелли Каменев говорит как о снаряде огромной взрывчатой силы. Очевидно, Каменев и Зиновьев хотели воспользоваться этим снарядом, чтобы взорвать наше социалистическое Отечество. Просчитались. И хотя Макиавелли перед ними щенок и деревенщина, но все же он был их духовным наставником. Вы из макиавеллизма и азефовщины сделали для себя источник вашей деятельности и ваших преступлений. Теперь это разоблачено самими Зиновьевым и Каменевым: убийство, коварство, вероломство и маскировка были одним из основных, решающих методов их преступлений и деятельности'.
— Каменев слушал обвинительную речь, и крупные слезы текли по его бледному лицу, — так закончил свой рассказ Лапшин.
— Все интересно, — сказал Никольский. — Только вот насчет слез не надо.
— Почему? — спросил я.
— Потому что он был Каменев, — ответил Никольский.
16
'Я прочла ваши записки о Каменеве и других. Во мне что-то по-новому засветилось. Оказывается, поняла я, есть такие сферы человеческой души, которые закрыты от нас. Точнее, от меня. Этой сферой я