И убегала. На улицу. Я слышал, как хлопала наружная дверь за нею, и начинала радостно скулить Сильва. А я оставался один в кладовке. В темноте. Потому что, поев, я выключал свет и сидел до следующего кормления, гадая, кто принесет мне поужинать: Лайма или ее мама. Я предпочитал Лайму.

У меня было достаточно времени для размышлений. Весьма неутешительных. Я гадал, как поступит со мной Винцас. Ему, переехавшему из Шанцев в наш богатый дом на Зеленой горе, не было никакого резона спасать мою жизнь. Гибель всей нашей семьи до последнего человека устраивала его. Это окончательно закрепляло его права на дом. Даже если немцы уйдут, он при любой власти останется в этом доме. Уже хотя бы потому, что других претендентов на него не будет — все законные наследники погибли в гетто.

Чем занимался Винцас — я представления не имел. Он целыми днями пропадал где-то, иногда ночевать не являлся. А когда возвращался после таких отлучек, приходил домой не один, а еще с какими-то мужчинами. Они ужинали допоздна, пили. Это я определял по острой вони самогона, которая распространялась по всему дому и проникала даже ко мне в кладовку. Потом пели песни. По-литовски. Нестройно, вразнобой.

Я знал эти песни. Когда отец учил меня играть на аккордеоне, они, эти незамысловатые мелодии, составляли основу моего репертуара. Поэтому, слушая пьяные выкрики из столовой, я морщился при каждой фальшиво взятой ноте.

Винцас был далеко не прост, и если он впустил меня в дом и даже укрыл от чужих глаз, значит, ему это было нужно, чтo-то он имел в виду. Значительно позже я раскусил, какой дальний прицел установил этот человек, сохраняя мне жизнь. С уходом немцев он, несомненно, лишался дома, если я буду жив. Я мог предъявить права на домовладение, и закон был бы на моей стороне.

Он терял дом, но спасал голову. Человек, укрывший еврея с риском для своей жизни, приобретал героический ореол и автоматически попадал в число участников сопротивления оккупантам.

Винцас чуял уже тогда, что немцам продержаться долго не удастся. Вернутся русские. И тогда я — его охранная грамота.

Все это я понял потом, много времени спустя, а в тот день я еще ничего толком не понимал, когда на сельскую подводу грузили кое-что из нашей мебели, что Винцас считал лишним в хозяйстве. Заодно это было как бы платой за то, что тетка соглашалась кормить меня и прятать от посторонних глаз.

Правил лошадью приехавший из Алитуса мужичок в коричневой домотканой куртке с кнутом, заткнутым за пояс. Дно телеги было устлано сеном. В задок упирался комод, вечно стоявший в нашей прихожей. Сверху к комоду были привязаны два мягких венских стула. У нас их было восемь. Винцас оставил себе шесть.

Меня уложили в мешок, редкая ткань которого пропускала воздух в количестве, достаточном, чтобы я не задохнулся. Если прижаться глазом вплотную к мешковине, можно было кое-что и разглядеть. Например, ветки деревьев, под которыми мы проезжали. А также коричневую спину возницы и дымок от «козьей ножки», которую он курил безостановочно всю дорогу.

Как прощались отец и мать с Лаймой, я не видел, а только слышал, лежа в мешке. Она поцеловала обоих, и отец поднял ее и усадил в телегу. Затем он нащупал мои колени через мешковину и похлопал ладонью, ничего не сказав.

К задку телеги привязали на поводке Сильву. Ее отправляли с нами. Винцасу собака была не нужна, а на хуторе могла пригодиться. Да и нам с ней будет не так скучно коротать лето в лесной глуши. С моим появлением в доме Сильве вернули ее прежнее, настоящее имя. Теперь она бежала за телегой, возбужденная не меньше, чем я, таким неожиданным путешествием, и ее волнение выражалось в заливистом лае, которым она встречала каждую попадавшуюся по дороге собаку. Умолкла Сильва, когда мы выехали из города и колеса телеги мягко покатили по песчаной, с осыпающимися колеями, дороге, по временам спотыкаясь и переваливаясь через корни деревьев, толстыми змеями переползавшими колеи.

Пока мы ехали через город, Лайма изводила меня змеиным шепотом, чтобы не расслышал возница.

— Идут два немца, — шипела она. — Смотрят на нашу телегу… Остановились… Морщат носы… Еврейский дух учуяли.

Или:

— Полицай! Да еще пьяный! Слава Богу, прошел. О, нет. Возвращается. Идет за нами. Что-то заподозрил.

Или:

— Слушай, ты бы хоть изредка хрюкал там в мешке. Чтобы прохожие думали, что мы поросенка везем. А то заинтересуются, что за бревно в мешке лежит?

Я молчал. Я даже не обижался. Мне нравилась эта игра. По крайней мере, не так скучно лежать в тесном мешке с затекшими ногами и спиной.

Лайма не унималась и за городом. Устав дразнить меня, она села на мешок, прямо на мою щеку и плечо. Сначала мне было даже приятно. Я замер и не моргал, чтобы движением ресниц не вспугнуть ее. Видя, что меня ничем не пронять, она стала ерзать по мне и скоро натерла щеку суровой мешковиной. Тогда рывком головы я стряхнул ее с себя, и она скатилась в сено и застонала, делая вид, что больно ушиблась.

— Прости меня, — прошептал я.

— Никогда не прощу, — прошипела она. — За оскорбление арийской женщины ты еще ответишь… Моли своего Бога, чтоб нам не попался по дороге полицейский. Сдам ему… вместе с мешком.

— А я тебя кнутом по спине, — сказал вдруг возница, молча куривший всю дорогу.

— Мой отец за это вас… застрелит, — обиделась Лайма.

— Застрелит? — не обернувшись, хмыкнул возница. — Как бы себе в лоб не попал.

Дальше мы ехали молча и тихо.

Только раз остановились. В сосновом лесу. Возница развязал мешок, выпростал оттуда мою жмурящуюся голову и сказал, подмигнув:

— Давай, малый, сбегай в сторонку…

Вы читаете Продай свою мать
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату