— Ставь еще тарелку, — сказал хозяин. — Видишь, гостя привел.
Хозяйка подняла на нас глаза — они были у нее грустные, словно она только что плакала, — и, ничего не сказав, направилась к буфету.
— Как тебя звать? — спросил хозяин.
Я сказал. Тогда и он назвал себя.
— Винцас. Винцас Гайдис. Запомнил? На это имя оформлен теперь дом. Все по закону.
На столе стояли три тарелки. Хозяйка поставила четвертую, для меня. И, словно угадав мою мысль, Винцас спросил:
— А где Лайма? Ей что, нужно особое приглашение?
На лестнице, спускавшейся со второго этажа, где прежде были наши спальни, послышались легкие шаги, потом показались голенастые загорелые ноги в тапочках, мягко переступавшие со ступени на ступень. Затем — низ ситцевого платьица, рука, скользящая по перилам, и… чудо из сказки. Золотоволосая кудрявая головка с большими серыми глазами, коротким носиком и капризными губками, сложенными бантиком. Точно такими рисуют в детских книжках героинь, и каждый раз, когда я перечитывал эти книжки, я испытывал легкое состояние влюбленности. Эта девочка прямо сошла со страниц моих книг, она была ожившим предметом моего тайного обожания. Ей было примерно столько же лет, сколько и мне. На меня она взглянула как принцесса на жалкого раба — скользнула взглядом, чуть скривив губки, и села на свое место, больше не удостоив своим вниманием.
— Садись и ты, мальчик, — сказала хозяйка, слабо улыбнувшись.
— А можно… сначала руки помыть? — поднял я свои руки ладонями вверх.
— Конечно, — одобрительно сказал Винцас, закуривая новую сигарету, и кинул на дочь недобрый, исподлобья взгляд. — Тебе, Лайма, не мешает поучиться у этого мальчика аккуратности. Встань из-за стола! Марш мыть руки! И ему покажешь.
Девочка передернула плечами и недовольно встала, так и не подняв глаз от стола.
— Ему нечего показывать, — сказала она. — Он сам все знает в этом доме.
— Тебе откуда известно? — удивился отец.
— У него это на лице написано.
— Вот как? — выпустил струю дыма в потолок Винцас. — Значит, тебе ничего объяснять не нужно… и ты будешь держать язык за зубами.
— Он что, у нас жить будет? — недовольно поморщила носик Лайма.
— Не твоего ума дело.
Лайма подняла на меня свои огромные серые глаза, и ничего, кроме презрения к моей особе, я в них не прочел.
Так решилась моя судьба. И на много лет вперед. Мог ли я тогда подумать, что Лайма, это чудо из детской сказки, станет со временем моей женой, а Винцас — дедушкой самого дорогого для меня существа на земле, моей единственной дочери Руты, которая в Израиле сменила это литовское имя на еврейское имя Ривка, в память своей бабушки, моей мамы, убитой… О том, кто ее убил, я узнал намного позже, и, когда узнал, чуть не свихнулся при мысли, насколько запуталась вся моя жизнь.
x x x
Мы уезжали в деревню. Мы — это я и Лайма. К тетке Винцаса. Куда-то под Алитус. Где, по словам Винцаса, были такие густые непроходимые леса, что не только меня можно упрятать, но и целую дивизию замаскировать, и никто не догадается о месте ее пребывания.
В укрытие увозили меня. А Лайма ехала туда как на дачу, отдохнуть на свежем хвойном воздухе от пыльной каунасской духоты. Разница в целях нашей совместной поездки была существенная. Но тем не менее я был рад, что еду не один, а вместе с ней. С золотоволосой девочкой из сказки, которая меня открыто презирала и зло, ядовито издевалась при каждой подвернувшейся возможности.
Таков удел почти всех влюбленных. Чем больше над ними издевается предмет их страсти, тем глубже и безнадежней погружаются они в обожание своего мучителя.
Я был влюблен в Лайму. Влюблен с первого взгляда.
Со стороны может показаться нелепым и даже кощунственным, что я, вися на волоске от гибели, только что переживший потерю и мамы, и своей сестренки Лии, оказался способен на такое. Каюсь. Оказался. И возможно, это спасло мою жизнь или уж, по крайней мере, сохранило мою душу. Это чувство помогло мне преодолеть страх, забыть о своем одиночестве, не думать о безнадежности и безысходности моего положения.
В первые дни моего пребывания в доме на Зеленой горе новые хозяева отвели мне темную, без окна, кладовку не только для ночлега, там я отсиживался большую часть дня, и даже поесть мне приносили туда. Приносила то жена Винцаса, то Лайма. Лайма делала это неохотно, только после неоднократных напоминаний и даже угроз отца высечь ее за непослушание.
В кладовой горела слабая электрическая лампочка без абажура и валялся всякий хлам, оставшийся еще от нашей семьи. В углу, очищенном от хлама, положили на пол детский матрасик, взятый из кроватки моей сестрички Лии, дали подушку и одеяло, которым прежде укрывался я.
Ел я, сидя на матрасе и поставив миску с едой к себе на колени. А Лайма стояла за дверью с той стороны и то и дело шипела:
— Не чавкай. Немцы услышат.
Я переставал есть. Замирал с набитым ртом.
Тогда она, подождав, спрашивала, сдерживая смех:
— Ты там не подавился от страха?