смотрела нам под ноги, не зная, как скрыть гнев.
– Скорблю о его забывчивости, – наконец молвила она. И сейчас же поправила себя, – или о смерти. Ведь мог Василий Васильевич погибнуть, не так ли?
– Мог, – откликнулся я.
– Отчего же вы, – с холодной яростью произнес Евсеичев, – дали себя оставить этим… этим…
Он едва удержал матерное слово.
Сестра пожала плечами:
– Как же я их брошу замерзать, – и показала рукой на поезд, – это ведь нехорошо.
До сих пор не знаю, кто таков этот Василий Васильевич, погиб он или жив-здоров, да попивает чаек с добрыми знакомцами. И думать о нем не хочу. А Кате Савельевой жизнью обязаны десять человек, вывезенных нами в тыл.
И еще. Я полжизни маялся, не умея определить границу между добром и злом: где она проходит? Является ли она столь же четкой, как двойная полоса на шоссе, или, скорее, похожа на сумерки, размывающие переход от дневного света к ночной тьме? Барышня из санитарного поезда точно знает: хорошо и плохо может быть только то, что у тебя перед носом, а благо отдаленное, от многого зависящее, не стоит принимать во внимание. Вот раненые – их не надо бросать, да и все тут. «Это ведь нехорошо».
Неделю спустя наши где-то раздобыли отбившуюся лошадь, пристрелили ее и сварили. Конина двое суток дарила счастье всему взводу. Никогда не забуду ее вкуса!
Лоскутья снега худо грели черное тело земли.
Как только солнышко начало пригревать, снег погрязнел, потом смешался с грязью, потом уступил место грязи. Реки вскрылись ото льда стремительно. Не то что ручьи, а простые придорожные канавы превратились в потоки-мостоломы. Вода смешалась с землей, став одним непроходимым болотом. Ты наступаешь сапогом на твердь, но как только эта твердь чувствует тяжесть твоего тела, она выпускает жидкость, и тебе повезло, если сапог ушел в почву не слишком глубоко, если за голенище не налилось земляной простокваши… В некоторых местах вода стояла выше голенища, выше колена, по пояс… Однажды мы прошли за день всего три версты. И даже угроза попасть в лапы к «товарищам» не могла поднять нас для преодоления четвертой. Впрочем, красные нас не догнали: у них были те же проблемы, им так же не хотелось драться под холодным дождем, в грязи, с оторванными подметками.
Вдоволь похлебала наша рваная обувка жирной каши из плодородной кубанской землицы. Тот, у кого не было сапог, тот, кто лишился сапог раньше и пер в отобранных у «благодарного населения» ботинках да обмотках, рано или поздно умирал. Я уставал до такой степени, что начал видеть «анимэ»: раз пять чудились мне хаты на расстоянии ста шагов или даже ближе, выглядели они реальнее некуда, я даже различал плетни, колодцы… говорил своим: «Теперь-то отдохнем!» – а они смотрели на меня с изумлением: «Где отдохнем? Почему отдохнем?» Ободряло одно – сходил с ума не один я. Как-то Карголомский крикнул в пустое пространство: «Эй, казак, у тебя фляга. Дай попить!» Днем позже заблажил Евсеичев: «Братцы, да что за свинство! Кто тут воняет колбасой на весь полк?!» Последний раз мы ели колбасу где-то в районе Курска…
Здесь же, на Кубани, в слякотную погоду, захворал капитан Алферьев. Он долго держался, не соглашаясь отправляться в обоз, идти к медикам. Оно и понятно: мы стремительно откатывались по всему фронту, и шанс оказаться в таком вот могильном санпоезде или дождаться в простой хате у станичников прихода красных, а значит, расстрельной команды, был необычайно велик. Его терзала «испанка» – тяжелая разновидность гриппа, быстро изматывающая человека высокой температурой. Когда Алферьеву стало совсем плохо, мы отдали кубанским казакам трофейный пулемет Льюиса с двумя дисками в обмен на тощую клячонку и посадили его в седло, привязав намертво – не упал бы, даже потеряв сознание. Алферьев заплетающимся языком пошучивал, мол, в гимназическом театре как-то не сыграл роль дон Кихота, так теперь стоит попробовать: вот, кстати, и Росинант… По очереди мы водили клячу под уздцы. Когда красные напирали, Алферьев страшным напряжением воли ненадолго возвращал себе способность командовать и сражаться. Но после одного из переходов, когда мы располагались на ночевку, выяснилось, что он мертв. Тихо умер на своем Росинанте, должно быть, заснул и не проснулся.
Ему не довелось видеть всех мерзостей новороссийской эвакуации. Смерть спасла его от этого зрелища, и хорошо, наверное.
Мы очень торопились. Речь шла о месте на корабле, опоздавших ждала расстрельная стенка. В тот день рота задержалась на час. Целый час! Мы много стреляли, убивали, мы были самой надежной пехотой во всей Добрармии. Но похороны Алферьева потребовали от нас наибольшей порции бесстрашия за последние месяцы.
Перед нами, за нами и вокруг нас по железнодорожным путям шел нескончаемый поток беженцев. Офицеры и солдаты без оружия, без кокард на фуражках, зато с огромными мешками награбленного барахла, редкие кубанцы с такими же мешками, притороченными к седлам, мирные люди разного чина и звания – от крестьянина до профессора; пыхтел последний белый бронепоезд с издевательским названием «На Москву!» Его командир милосердно приказал двигаться самым малым ходом, медленнее пехоты, иначе бы под колесами артиллерийских площадок то и дело похрустывали чьи-нибудь косточки. Мы прокладывали себе дорогу прикладами. Бронепоезд изредка погромыхивал двумя орудиями, урезонивая красную артиллерию. Но, по всей видимости, ему противостояла б
Вдруг сзади нас поднялся вопль, перекрывший гомон беженцев и грохот артиллерийской дуэли.
– Р-рота! Сто-ой! – заорал Вайскопф.
И тут до нас донеслось грозное:
– Брандер! Брандэ-эр! Брандэ-э-э-эр! Бе-ре-ги-ись!
– Стоять на месте! На месте, м-мать! Н-нале-ву! Штыки на изготовку! – надрывался Вайкопф. – Держать строй!
Перед нами стояла твердь из человеческого мяса. Масса беженцев сбилась в непробойную пробку, и все они с ужасом разглядывали что-то за нашими спинами. Вопль нарастал, подавляя все остальные звуки.
– …арш! – все—таки вбила в меня команду луженая остзейская глотка.
Мы сделали шаг вперед. Штыки вонзились в людскую мешанину, пробка вмиг распалась на отдельные частицы, кто-то рухнул со стоном под ноги шеренге, кто-то проклял нашу жестокость. Мы сделали второй шаг. И невероятным усилием те, кто не пожелал издохнуть на стальных вертелах, нажали на прочих, нажали, нажали, стена обезумевших беженцев поддалась, откачнулась… Посыпалось барахло из порванных мешков. Еще шаг, еще, еще, еще!
– Р-рота! Сто-ой! Кру-гом!
И тут только я узнал, какой смерти мы избегли. По рельсам под уклон со страшной скоростью мчался паровоз. «Товарищи» пустили его наугад, авось боднет кого-нибудь, и сейчас грязная закопченная туша «вспахивала» мясную целину. Брызги людей и обрубки лошадей разлетались направо и налево. Крестьянская телега, застрявшая прямо на полотне, получив сокрушительный удар, поднялась в воздух и завертелась, словно взбесившееся животное. Колеса ее выкосили целый сноп «колосьев». Однако прорубь в