– Да рожна ли… он нас… на хо-о-олод…
В ответ Епифаньев отвесил ему крепкий подзатыльник.
– Не будь ты чем щи наливают, Андрюша!
Тот мигом присмирел.
В хате нас ждал большой сюрприз: половина куриной тушки, вареные яйца, две банки английских мясных консервов, бутыль мутненького самогона и даже склянка с малой толикой драгоценного коньяку. Я не представляю, где достал ротный такую благодать и как он сумел удержать ее до праздничного дня. Или выменял на хромую лошадь?
– Вот вам и чудо, истинно говорю… – пробубнил Вайскопф.
– Жив-вем! – воскликнул Евсеичев, потирая руки. – Только Епифаньева не подпускайте к самогону, а то он в одиночку всю бутылку вызудит…
Наевшись, я вышел на двор. Дом наполнился едким дымом от махорки, не продохнуть. Сытый, пьяный, почти счастливый, я вдыхал донскую стынь, и поглаживал себя по животу. Желудок, отвыкший от таких нагрузок, кажется, превратился в футбольный мяч. Ветер вяло поигрывал ветвями старой ивы, согнутой в три погибели. Сухое белое сеево то взметывалось, то опадало на дороге. Рваная дерюга облаков почти скрывала лунный огрызок, да и звездам не давала выглянуть. Всем, кроме одной. Очень яркой.
Часть 4
Северная Таврия
– Боже мой, какой идиот! – бесстрастно сказал Вайскопф, подавая всему взводу дурной пример.
Но что правда, то правда. На феодосийской пристани стоял генерал Май-Маевский, вчистую отставленный от дел и теперь возжелавший поднять нам настроение своей грузной фигурой, облаченной в корниловский мундир, да еще воплями:
– Здравствуйте, мои родные! Мои родные корниловцы!
Оркестр играл корниловский марш – то ли в честь появления генерала в порту, то ли в честь нашего позора, то ли в честь того отрадного факта, что некоторые из корниловцев все еще живы. Глядя на толстяка, от энтузиазма схватившего фуражку за козырек и размахивавшего ею над головой, я все острее и острее переживал злое, нехристианское чувство: «Жаль, не пристрелили тебя, урод!»
Двое из наших, хроноинвэйдоров, тайно поделились со мной планом добраться до Май-Маевского и пустить ему пулю в голову, не считаясь с тем, что сами они при этом не вернутся домой. Где-то теперь их могилы! Этому человеку, не самому плохому военачальнику, знавшему когда-то победы, судьба вручила ношу не по силам. Он пытался взять Москву, будучи в лучшем случае хорошим дивизионным командиром. Ни ума его, ни силы воли, ни способностей не хватило для того, чтобы выдержать на плечах груз общерусской судьбы. Кажется, потом его выбросили из армии с формулировкой «за кутежи и развал тыла». И впрямь, он был запойным пьяницей, но правда более глубокая состоит в другом: Май-Маевский перестал командовать армией в тот момент, когда ее отделяло от сердца России несколько часов езды по железной дороге… Наверное, не столько он был виноват в случившемся, сколько сам Деникин, доверивший главное дело своей жизни недостаточно сильному человеку.
Я не хочу рассказывать о тех несчастиях, которые постигли нашу армию после сдачи Орла и разгрома в донских степях. Слишком гадостно. К тому же, у меня в памяти слились в унылое озеро многие дни, проведенные на морозе без пищи, шинели, снятые с мертвецов, беспорядочные бои с красными, когда мы, «цветные»[3] дивизии, прикрывали отступление всех остальных, смерть Епифаньева от случайной пули на Тамани, смерть многих отважных и благородных людей от холода и голода, суетливое воровство наших же, белых интендантов, отчаяние и тоску, тоску страшную, ноющую в душе, как ноет гнойный нарыв на ступне, давно прорвавшийся, полузалеченный, а потом растертый портянкой до состояния безобразной язвы, поминутно дающей о себе знать.
Под Ростовом я совсем было собрался вернуться в 2005-й год. Но в день, когда я планировал совершить это, рядом со мной разорвался снаряд, а дальше… дальше чернота с редкими проблесками. Потом ребята рассказали, что Вайскопф и Евсеичев тащили меня с версту, если не больше. Как же их бросить после такого? Ведь столько раненых мы оставили тогда по хуторам и станицам, что вспомнить стыдно.
На протяжении нескольких дней я отходил от той контузии. Голова трещала мириадами зимних цикад. В общем-то повезло: ни единой царапины, только сапожную подметку оторвало, и мизинец оказался обмороженным. Почернел, тьфу, гадость…
В ту зиму я видел вещи, о которых нормальному человеку просто не надо знать. И видеть их тоже никогда не надо. Однажды казачью пехоту, пластунов, красные выбили из деревни в заснеженное поле, ровное, как паркет в танцевальном зале. А затем стреляли по отступающим, пока те не удалились достаточно далеко. Через день мы вновь взяли злосчастную деревню. Случилась обильная выпадка снега, и то поле, где казачки приняли лютую смерть, оказалось засыпанным; ни одного трупа не видно, хотя их там десятки, а может быть, сотни; но валенки, брошенные пластунами при бегстве, тут и там стоят торчком, раструбами кверху, заменяя собой могильные памятники. Несколько дюжин валенок… И я стоял тогда вместе с остатками взвода, заливаясь нервным хохотом.
То ли в декабре, то ли в январе… нет, все-таки в январе, когда мы были еще относительно боеспособны, командир полка капитан Щеглов отправил нашу роту на разведку. Нас посадили на платформы, прицепленные к бронепоезду, и рота поехала на север, выяснять, какова дистанция от нас до авангарда красных. Стоял лютейший мороз, дышать было трудно, губы трескались, руки-ноги стыли мертвецки. Вьюжило. Бронированная корма состава худо защищала нас от ветра.
Вдруг поезд затормозил в чистом поле. Ни села, ни города, ни станции, ни даже малейшего хуторка.
– Красные? – неосторожно задаю вопрос Алферьеву. Не то чтобы конкретно Алферьеву, просто он услышал мой вопрос и истолковал его к военной пользе:
– Сходи-ка с Евсеичевым. Узнаешь и мне доложишь.
Мы опасливо спрыгнули с платформы. Неровен час, уйдет железная гусеница, а мы останемся тут вдвоем – воевать с товарищем Буденным… Впрочем, когда Евсеичев изложил мне все это, я, по наивности, ответил ему:
– Нас не бросят.
Впереди на путях чернели теплушки. Мы подошли поближе.
Пять теплушек без паровоза, оставленные отступающими частями давным-давно, с погасшими печами, они были набиты трупами донских казаков, алексеевских стрелков, офицеров… Сутки назад эти люди составляли главный груз санитарного поезда. Теперь, на заснеженной равнине, санитарный поезд превратился в армейское кладбище. По мертвым телам деловито сновали крысы, им было все равно, у кого отъедать носы и щеки, – у бывшего полковника Генерального штаба или у простого донца… Пасюкам крупно повезло. Столько еды в голодную зиму!
В последнем вагоне еще чадила печурка. Сестра милосердия топила ее одеждой, снятой с покойников. К теплу сползлись раненые, упрямо цеплявшиеся за жизнь, человек десять. Услышав, как мы подходим, заглядываем внутрь, сестра с трудом выкарабкалась из теплушки и, не признав за вьюжной кисеей корниловцев, заговорила строго:
– Не студите! Они и так едва живы. Отчего вас так долго не было, Василий Васильевич? Ведь это срам! Не давать угля для состава с ранеными… оох. Кто вы?
Мы представились.
– Слава богу! Я, конечно, верила, что Василий Васильевич пришлет помощь, но не чаяла подобного промедления… Вас ведь послал Василий Васильевич?
– Простите, госпожа… – полувопросительно начал я.
– Савельева. Екатерина Савельева.
– Простите, госпожа Савельева, но мы не знаем никакого Василия Васильевича, и на вас наткнулись случайно.
Она молчала несколько мгновений, а я смотрел на ее лицо. Это было лицо барышни, знавшей достаток, спокойную жизнь в большом городе, лицо-французский-парк, аристократичное, ухоженное. Поверх белого платка Екатерина Савельева надела простонародный треух, а на плечи накинула солдатскую шинель. Темно-русые волосы выбивались из-под шапки. На вид я бы дал сестре милосердия лет двадцать пять. Надо же! Мужчины покинули поезд, а она не побоялась остаться с сотнями мертвых и умирающих… Сейчас она