Известно ли ее родителям, где она находится и чем занимается?

Значит, так: ее родители – не совсем ее родители.

То есть?

Вторая жена ее отца и новый муж ее матери дали ей некую сумму денег, чтобы она в конце года записалась в колледж.

И чему она собирается учиться?

Пока еще не знает. А вообще-то тут она учится многому.

Чему, к примеру? Введению в примитивное сельское хозяйство?

Понимать себя. Немного. А также разобраться в том, что есть«meaning of life».

Согласится ли она просветить меня? В чем же этот самый «meaning»?

Но ведь это, по ее мнению, «не стоит облекать в слова».

Быть может, она укажет мне общее направление? Даст намек?

К этому каждый должен прийти сам. Разве нет?

У нее наивная привычка заканчивать каждую фразу вопросом, но это не вопрос, ею задаваемый, а удивление человека, испытываемое им от своих же собственных слов.

Я настаиваю на своей просьбе: услышать хотя бы легкий намек по поводу смысла жизни.

Смущена. Моргает. И улыбается, словно увещевает меня: «Отступитесь». Очень красива. И застенчива. На удивление инфантильна. Заливается румянцем и пожимает плечами, когда я предлагаю ей присесть на минутку. И возлюбленная моего сына, одна из его возлюбленных, остается стоять на пороге, настороженная, словно преследуемая лань. Готовность к бегству заставляет ее трепетать. Еще одно слово – и она исчезнет. Но я настаиваю:

– С чего же начать, Сандра?

– Я думаю – просто сначала.

– Где же начало?

– Я думаю, там… возможно, так далеко, как способна проникнуть ваша память.

– До моего обрезания – этого достаточно? Или следует поискать еще раньше? (Я давно устал от этих банальностей.)

– До того момента, когда вас впервые обидели, разве не так?

– Обидели? Погоди секунду. Сядь. Так случилось, что я – из тех, кто обижает. Не из тех, кого обижают.

Но она отказывается присесть. Ее ждут внизу. Боаз. И друзья. Сегодня все мобилизованы – они собираются сообща отрыть заваленный колодец. Тот, что с водой.

– Так, быть может, поговорим потом? Кстати, возможно, тебе нужны деньги? Не пойми меня превратно. Ну так что? Мы сможем немного поговорить вечером?

– Это возможно, – говорит она с удивлением в голосе, игнорируя мое предложение насчет денег. И после мечтательного раздумья спрашивает с осторожностью:

– О чем тут говорить?

И собирает посуду, и мой обед, к которому я почти не притронулся, и выходит из комнаты подпрыгивающей походкой (чай и мед она все-таки соизволила мне оставить). За дверью, из темноты коридора она добавляет: «Never mind. Be in peace. It’s simple».

Чокнутая. А быть может, накурилась наркотиков. Еще несколько лет, и явятся сюда русские и сожрут их без соли.

И все-таки: где же начало?

Его первое детское воспоминание – картина знойного летнего дня, сдобренного горьким дымом костров из эвкалиптовых веток, разожженных на спуске прилегающего к усадьбе двора. Дым, смешавшийся с легкой мглой, принесенной сухим ветром пустыни – хамсином. Плотное облако летающих муравьев – быть может, это была саранча? – опускается на голову мальчика, на плечи, на колени, не прикрытые короткими штанишками, на босые ноги, на пальцы рук, занятые разрыванием кротовьих нор…

Или – осколок стекла, найденный им на земле в саду: с помощью этого стекла он сфокусировал солнечные лучи и зажег клочок бумаги от пачки сигарет («Саймон Артц»?). Густая тень упала на него и заслонила весь мир. Его отец. Который затоптал огонь. И разгневанный, как библейский Иегова, ударил его по голове.

И сад: чего там только не росло! Морской лук и щавель – каждый в свое время. Цикламены, и турмус, и крестовник – в конце зимы. Белые маргаритки. И маки. И цветок, который у нас называют «кровь Маккавеев»… Но все они были презираемы моим отцом, и он выпалывал их ради грядок своих роз, редких, экзотических сортов, которые заказывал он на Дальнем Востоке, а быть может – в Андах. И были насекомые, мелкие кишащие создания, и ящерицы, и перевернутые кафедральные соборы, сотканные из паутины, и черепахи, и змеи, пойманные мальчиком, – он держал их в погребе, в жестяных и стеклянных банках. Случалось, они убегали из погреба, прятались в расселинах камней, а то и селились в самом доме, отвоевав себе часть территории. И шелковичные черви, которых собирал он в густой листве тутовника, надеясь превратить их в бабочек, но всегда, без каких бы то ни было приключений, у него оставались от них только зловонные тусклые пятна…

Самовар в столовой – тяжело дышащий дьявол. Фарфоровая посуда за стеклами буфета – она была похожа на красочный парад солдат, готовых отправиться в бой. Летучие мыши под стропилами крыши – ракеты, прилетевшие издалека и приземлившиеся здесь. В библиотеке стоял коричневый массивный радиоприемник, подмигивающий в темноте зеленоватым бесовским глазом, он светился изнутри, и в этом свете были видны Вена, Белград, Каир, Киренаика – на шкале настройки. И был еще граммофон с заводной ручкой и раструбом, из которого временами исступленно низвергалась опера – ее обычно сопровождало мычание его отца. Босиком, крадучись, словно вор, ускользал мальчик в дальние углы дома и сада. Создавал себе из грязи возле какого-то проржавевшего крана города, деревни, мосты, замки, башни, дворцы, которые обычно разрушал, бомбардируя их шишками с воздуха. Далекие войны бушевали в Испании, в Абиссинии, в Финляндии.

Однажды он заболел дифтеритом. В полузабытье, охваченный жаром, он видит и не видит своего отца, который входит в комнату голым по пояс – бурная седая растительность покрывает его широкую загорелую грудь, – и тот распластывается над сиделкой. Слышит и рычание, и мольбы, и какой-то лихорадочный шепот… И вновь горячечное забытье, когда память тонет в обрывках сна.

По утрам, на исходе лета, как и в это субботнее утро, бывало, приходили феллахи из арабской деревни, расположенной на берегу моря. В темных «абайях» – своей национальной одежде, с подрагивающими усами, с суматошными гортанными уговорами… Они сгружали со своих покорных осликов плетеные корзины. Темные гроздья муската. Финики. Коровий навоз. Зеленовато-фиолетовые фиги… Смутный запах приехавших с ними женщин заполнял весь дом, оставаясь там и после их ухода. Отец, бывало, посмеивался: «Эти порасторопнее, чем русские мужики, не напиваются, не матерятся, только пачкают и немного воруют, дети матушки-природы, но если дать им забыть, где их место, – они и зарезать способны».

Порой просыпался мальчик на рассвете от голосов перекликающихся верблюдов. Караван из Галилеи или пустьши доставил строительный камень. А иногда – арбузы. Из своего окна видел он, как мягки верблюжьи шеи. С каким презрительно печальным выражением смотрят верблюды на все вокруг. Как утонченны линии их ног…

По ночам в своей комнате в конце второго этажа он ловил доносившиеся к нему всплески веселья: временами отец закатывал приемы. Британские офицеры, греческие торговцы, купцы из Египта, посредники по торговле земельными участками из Ливана (если не считать Закхейма, сюда почти не ступала нога еврея) – все собирались в зале, чтобы провести вечер в мужской компании за выпивкой, анекдотами, картами (иногда все это сопровождалось пьяными рыданиями). Зал был вымощен мраморными плитками нежных тонов, привезенными отцом из Италии (все эти плитки были украдены в тот период, когда дом был заброшен, вместо них Боаз вымостил пол серыми бетонными плитами). И были мягкие восточные диваны, низкие, с вышитыми подушками. Чужие люди имели обыкновение заваливать мальчика игрушками, хитроумными и дорогими, но недолговечными. Или коробками конфет, которые он с младенчества ненавидел (однако вчера послал купить в лавке в Зихроне две коробки, чтобы побаловать Вашу дочь).

Мальчик – постоянно что-то замышляющий, прислушивающийся, подглядывающий и исчезающий,

Вы читаете Черный ящик
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату