Это свое обещание я не сдержал. Но я встал, подтащил стул и просидел несколько часов у темного окна, стекла которого прикреплены к раме лейкопластырем. Я пытался вобрать в себя ночь и выяснить, что это вытворяет там, на востоке, луна с горами Менашше. Мать моя имела обыкновение сидеть вот так в ее последнее лето…
Можете ли Вы представить себе, каково это – швырнуть три ручные гранаты в бункер, переполненный египтянами? А затем ворваться внутрь с автоматом, изрыгающим огонь, – среди криков, стонов и предсмертного хрипения? Когда и одежда, и лицо, и волосы твои обрызганы разлетевшимися мозгами и кровью? Когда ботинок твой погружается в развороченное брюхо, откуда, пузырясь, вытекает густая кровь?…
До двух часов ночи сидел я у окна, вслушиваясь в голоса собранной Боазом компании. У тлеющего костра, который был разведен в саду, пели они песни, мне не знакомые. Девушка играла на гитаре. Самого Боаза я не заметил, да и голоса его не слышал. Может, он забрался на крышу, уединившись со своим телескопом. А может, спустился к морю. (У него есть небольшой плотик, сработанный без единого гвоздя. Он несет его до самого берега – в пяти километрах отсюда – на спине. Когда он был ребенком, я учил его строить «Кон – Тики» – из легкого дерева, связанного веревками. Оказывается, он не забыл.)
В два часа ночи весь дом окутала тьма и глубокая тишина. Только лягушки не унимались. И какие-то собаки вдалеке, которым отвечали наши псы во дворе. Лиса и шакал, которые рыскали здесь по ночам в дни моего детства, исчезли, и даже памяти о них не осталось.
До рассвета просидел я у этого окна, закутавшись в шерстяное одеяло, словно еврей во время молитвы. Я воображал, будто слышу шум моря. Хотя, наверняка, это был всего лишь ветер в кронах пальм. Я размышлял о жалобах, прозвучавших в Вашем письме. Если бы у меня еще оставалось время, я вытащил бы Вас из будки часового. Сделал бы Вас генералом. Вручил бы вам ключи, а сам отправился бы философствовать в пустыню. Либо занял бы Ваше место кассира в кинотеатре. Хотели бы Вы поменяться местами, господин Сомо?
Маленькая коммуна «хиппи» даже в дневное время обитает рядом со мной словно бы шепотом, на цыпочках. Словно я – это привидение, вырвавшееся из подвала и предпочитающее гнездиться в комнатах. А уж комнат здесь – предостаточно. Большинство из них все еще заброшены. В их оконные проемы прорастают ветви смоковницы и тутового дерева.
Мне симпатичен тот стиль, в котором Боаз ведет здесь дела, – не управляет, а только выступает в роли первого среди равных. Приятно мне их пение в кухне, за работой или у разведенного во дворе костра, возле которого они сидят до полуночи. И звуки губной гармошки. И дым, когда они что-то варят. И даже павлин, расхаживающий здесь по комнатам и лестницам среди армии голубей, как глупый самодовольный полководец.
И устремленный в небо телескоп, что установлен на крыше. (Мне хотелось бы вскарабкаться туда. Я хочу попросить Боаза, чтобы он пригласил меня на маленькую экскурсию к звездам. Хотя я мало что понимаю во всем воинстве Небесном, кроме, пожалуй, правил ориентироваться по звездам в ночных походах.) Главное в том, что мне не одолеть веревочной лестницы. У меня то и дело начинается головокружение. Даже когда я пытаюсь самостоятельно передвигаться между постелью и окном. А кроме того, Боаз избегает вступать со мной в разговоры, произнося лишь: «Доброе утро… Как здоровье?.. Не нужно ли чего-нибудь в городском магазине?» (Этим утром я попросил стол, чтобы поставить на него свою портативную машинку, на которой и пишу это письмо. Спустя полтора часа он поднялся ко мне со столом, который соорудил из ящиков и эвкалиптовых веток – с наклонной, чтобы мне было удобно, подставкой для ног. По собственной инициативе он купил мне вентилятор.)
Большую часть времени он, по-видимому, работает в джунглях, которые некогда были плантацией: вырубает сухостой, подрезает ветки, очищает землю от камней (корзину с собранными камнями он носит на обнаженном плече и выглядит, словно живое воплощение титана Атласа), окапывает деревья, катит одноколесную тачку с мусором. Иногда его можно увидеть во флигеле: он перемешивает лопатой или широкой мотыгой цемент со щебенкой и гравием, заливает бетоном сетку из железных прутьев, которые он сам связал, чтобы настлать новый пол.
Бывает, что в конце дня я вижу его на верхушке одного из старых эвкалиптов, посаженных моим отцом пятьдесят лет тому назад, – Боаз сидит там на стуле, который он подвесил на высоте восьми метров, и, к моему удивлению, читает какую-то книгу. Или считает близко проплывающие облака. Или разговаривает с птицами на их языке.
Однажды я остановил его у сарая, где хранятся инструменты. Спросил, что он читает. Боаз дернул плечом и ответил нехотя:
– Книгу. А что?
Я поинтересовался, какую книгу.
– Книгу по языку.
– То есть?
– Грамматика… Как одолеть правописание, и все такое…
– Можно ли читать «книгу по языку», словно это обычная книга для чтения, за которой проводят время?
– Слова и все такое, – он одарил меня своей медленной улыбкой, – это все равно как узнавать про людей. Откуда они пришли. Кто чей родственник. Как каждый из них ведет себя в разных ситуациях. И кроме того…
Он замолкает. Отправляет правую руку в длинное путешествие вокруг своего мощного черепа, почесывает ею левый висок – движение нелепое, но, вместе с тем, почти царственное.
– И кроме того, нет такой вещи: «провести время». Время вообще провести нельзя.
– Нельзя? Что это значит?
– Откуда мне знать? Может, все наоборот. Может, это мы проходим сквозь время. Я знаю? Может, это время проводит людей… Нет ли у тебя желания посидеть немного – перебрать семена? Это в амбаре. В тени. Но только тогда, когда тебе хочется что-то делать. Или, может, тебе будет нетрудно складывать пустые мешки?
Так я был включен – более или менее – в их трудовой распорядок (около получаса – каждое утро, если боли не слишком сильны; случается мне, сидя там, и задремать).
Девушки, живущие здесь: две или три из них – американки, одна – француженка. И есть такая, что видится мне израильской гимназисткой из хорошей семьи, которую привел сюда романтический побег из дому. Или желание самореализации, которое может быть альтернативой самоубийству. Все они – по- видимому, его любовницы. Возможно, что и юноши – тоже. Но что смыслит в этом человек вроде меня? (В его возрасте я все еще был онанирующим девственником. Наверное, и с Вами, господин Сомо, происходило нечто подобное? Я даже женился девственником. А как это было у Вас, мой господин?)
Боаз, по моим оценкам, приближается к метру девяносто пять и весит, по меньшей мере, девяносто килограммов. Но при этом движения его легки и напоминают повадки барса. Дни и ночи расхаживает он босиком и, кроме выцветшей набедренной повязки, на нем нет никакой одежды. Его вьющиеся волосы цвета тусклого золота ниспадают до плеч. Его белокурая мягкая борода, полузакрытые глаза, губы, которые не сжаты, а наоборот, слегка приоткрыты – все это придает ему облик Иисуса со скандинавских икон.
И все-таки он как бы погружен в сон. Он здесь и не здесь. И молчит. Кроме телесной мощи, я не нахожу в нем никакого сходства с моим по-медвежьи грузным отцом. Напротив, чем-то неуловимым он похож на Илану. Быть может, нежностью голоса. Или своим размашистым, пружинящим шагом. Или своей полусонной улыбкой, которая кажется мне одновременно и детской, и лукавой. «Ты восстановишь фонтан, Боаз?» – «Не знаю. Может быть. Почему бы и нет?» – «А флюгер, что был на крыше?» – «Может быть. А что такое флюгер?»
За окном моей комнаты – грядки лука и перца. Куры разгуливают вокруг и клюют – словно это арабская деревня. Всякие беспородные собаки, приблудившиеся сюда издалека, нашли тут и пищу, и ласку. Эвкалипты. Кипарисы. Оливы. Смоковницы. Тутовое дерево. А дальше – запущенная плантация. Красные крыши на противоположном холме, метрах в восьмистах отсюда. Горы Менашше. Леса. И там, на западе, легкий пар или дымок у линии горизонта…
Даже ксилофон из бутылок в мансарде, в той самой комнате, где сорок один год назад зимней ночью умерла моя мать, даже он, кажется мне, метит точно в цель. Впрочем, его странные звуки, по-видимому,