просто опередила его). Он слушал и молчал, а тем временем приготовил для меня овощной салат и стакан колы. Включил электрический бойлер, нагрел воду, чтобы я могла принять ванну. Постелил нам постель. И когда я наконец замолчала, сказал: «Все? Кончили? Пошлем какого-нибудь голубя, чтобы поглядел, не спала ли вода? В час ночи ее надо разбудить, чтобы дать ей лекарство». Сказал и склонился над ней, легко коснувшись ее лба. Я начала плакать…
А ночью, когда он уснул, я лежала без сна и думала об обезьянке, которая была твоим единственным другом в стенах пустой усадьбы. О той обезьянке, которую ты и твой отец наряжали в костюм официанта с галстуком-бабочкой, выучив ее с поклоном подавать на подносе гранатовый сок. Пока однажды она не укусила тебя в шею – шрам от укуса остался по сей день. Слуге-армянину было приказано пристрелить обезьянку, а ты вырыл для нее могилу и сочинил надгробную надпись. И с тех пор ты один.
А еще я думала о том, что ты ни разу не просил меня рассказать о моем детстве в Польше и здесь, в Стране, а сама я рассказывать стеснялась. Мой отец, как и мой муж, был учителем в школе. Мы жили в тесной квартире, в которой даже в летние дни царила полутьма. И потому она запомнилась мне как некое подобие пещеры. Были там на стене часы в коричневом футляре. И было у меня коричневое пальто. С первого этажа доносились запахи пекарни. Переулок был замощен камнем, и время от времени проезжал трамвай. По ночам отец заходился астматическим кашлем. Мне было пять лет, когда мы получили разрешение на въезд в Палестину. Семь лет мы жили в бараке недалеко от Нес-Ционы. Отец нашел работу – штукатуром в строительной компании «Солель-Боне». Но от манер школьного учителя он так и не избавился до самой своей смерти – он упал со строительных лесов. Менее чем через год умерла вслед за ним и моя мать. Умерла от детской болезни, от кори, в праздник Ту би-Шват – 'Новый год деревьев'. Рахель отправили на воспитание в киббуц, где она и пребывает по сей день, а я была передана в интернат Женского Совета. Потом, во время моей армейской службы, я была писарем в ротной канцелярии. За пять месяцев до моей демобилизации ты принял командование ротой. Что в тебе было, чем ты покорил мое сердце? Чтобы попытаться ответить на этот вопрос, я перечислю здесь для тебя десять заповедей нашего сына, порядок их – случаен, но слова его. 1. Всех жалко. 2. Обращать немного внимания на звезды. 3. Против озлобления. 4. Против того, чтобы насмехаться. 5. Против ненависти. 6. Шлюхи – они люди, а не мусор. 7. Против рукоприкладства. 8. Против убийства. 9. Не есть поедом друг друга. Делать что-нибудь собственными руками. 10. Вольно! На всю катушку!
Все в этих корявых словах – полная противоположность тебе. Они далеки от тебя, как звезды от крота. Холодное ожесточение, которое излучаешь ты, словно голубоватое арктическое сияние, и граничащая с истерией ненависть к остальным девушкам батальона – вот что покорило мое сердце. Твои манеры равнодушного превосходства. Аура жестокости, которая распространялась вокруг тебя, словно запах. Серый цвет твоих глаз – в тон дымку из твоей трубки. Убийственная острота твоего языка – в ответ на любой проблеск противодействия. Волчья радость от установленного тобой террора. Презрение, которое извергалось из тебя, будто пламя, и которое ты умел направить выжигающей реактивной струей на твоих друзей, твоих подчиненных, а то и на стайку секретарш, всегда впадавших в полное оцепенение от одного твоего присутствия. Словно зачарованная, тянулась я к тебе из мутных глубин первобытного женского раболепия, существовавшего издревле, еще до того, как появились слова. Это покорность женщины- неандерталки, чей слепой инстинкт выживания, смешанный со страхом голода и холода, швыряет ее к ногам самого жестокого из охотников, волосатого дикаря, который заломит ей руки за спину и утащит, как добычу, в свою пещеру.
Я помню по-военному резкие слова, которыми ты выстреливал, кривя уголки рта. Отрицательно. Положительно. Приемлемо. Чепуха. Будет сделано. Глупость. Точка. Убирайся.
Все это ты извергал, почти не разжимая губ. И всегда – на грани шепота, словно не желал расходовать не только слова, но и голос, и движения лицевых мышц. Твои челюсти хищника лишь изредка обнажали нижние зубы в высокомерной горькой гримасе, служившей тебе чем-то вроде улыбки: «Что тут происходит, любезнейшая? Сидим себе у печки и за счет армии обогреваем свои святые места?» Или: «Если бы в голове у тебя было только десять процентов от того, что есть в лифчике, – сам Эйнштейн записался бы на твои вечерние уроки». Или: «Инвентарный отчет, который ты мне подготовила, выглядит, как рецепт штруделя. Как ты смотришь на то, чтобы вместо него подготовить мне отчет о том, какова ты в постели? Быть может, там ты и вправду кое-чего стоишь». Случалось, что твоя жертва разражалась рыданиями. Тогда ты погружался в раздумье, какую-то долю секунды пристально рассматривал ее, будто перед тобою дохлое насекомое, и цедил: «Ладно, дайте ей конфету и объясните, что она спаслась от военного суда». Поворачивался на месте и, напружинившись, как пантера, выскальзывал из комнаты. Я, в каком-то неясном порыве, невзирая на опасность, а быть может, подхлестываемая ею, бывало, провоцировала тебя. К примеру, говорила: «Доброе утро, командир. Вот ваш кофе. Быть может, впридачу к кофе вы желаете, чтобы для вас исполнили небольшой танец живота?» Или: «Командир, если вам не терпится заглянуть мне под юбку, не напрягайтесь, не стоит подглядывать, отдайте приказание и я подготовлю инвентарный отчет обо всем, что можно там увидеть». Все это умничанье кончалось для меня наказаниями: запретом покидать военную базу или отменой очередного отпуска. Пять-шесть раз ты накладывал на меня денежный штраф за дерзкое поведение. Однажды кинул меня на гауптвахту, где я провела под арестом целые сутки. На следующий день – помнишь? – ты спросил: «Ну, красотка, это отбило у тебя желание?» Я улыбнулась вызывающе и ответила: «Как раз – наоборот, командир. Я вся горю от желания». Твои волчьи челюсти разомкнулись, словно для укуса, и ты процедил сквозь зубы: «Так, может, научить тебя, любезнейшая, что делают в таких ситуациях?» Девчонок начал разбирать смех, они едва, сдерживались, зажав рты ладонями. Но я в долгу не осталась: «Мне дожидаться вызова, командир?» Так продолжалось, пока однажды, в дождливую зимнюю ночь, ты не предложил подбросить меня в город, куда ты сам ехал на машине. Буря с громом и молниями сопровождала «джип» на всем протяжении приморского шоссе, ливень сек нас, не прекращаясь ни на мгновение, а ты испытывал меня суровостью своего ледяного молчания. Около получаса ехали мы, не обменявшись ни словом, наши глаза, как у загипнотизированных, были прикованы к «дворникам», сражавшимся с потоками воды. В какой-то момент «джип» пошел юзом, его колеса выписали на асфальте замысловатую петлю, но ты, не произнеся ни звука, сумел выровнять руль. Через двадцать или тридцать километров ты внезапно заговорил: «Ну? Что случилось? Ты вдруг онемела?» Впервые послышалась мне в твоем голосе какая-то неуверенность, и ребяческая радость переполнила меня:
– Нет, командир! Просто я подумала, что ваша голова занята разработкой плана завоевания Багдада, и мешать не стала.
– Завоевание – это верно, да еще какое. Но отчего вдруг – Багдад? Так называют тебя дома?
– Скажи-ка, Алекс, если уж речь пошла о завоевании – правду ли говорят девушки, будто есть у тебя какая-то проблема?
Ты начисто игнорировал тот факт, что я осмелилась назвать тебя по имени. Словно собираясь огреть меня кулаком, ты повернулся ко мне и процедил:
– Что за проблема?
– Тебе лучше глядеть на дорогу. Мне как-то не хочется погибнуть вместе с тобой. В роте говорят, что у тебя проблема с девушками? Что у тебя никогда не было подружки? Или это только потому, что ты женат на танках?
– Это не проблема, – усмехнулся ты в темноте.
– Напротив, это – решение.
– Тогда, быть может, тебе будет интересно узнать, что, как утверждают девушки, твое решение – это наша проблема. И необходимо приставить к тебе одну из девушек, которая добровольно пожертвует собой ради блага остальных.
В полутьме 'джипа', рассекающего пелену дождя, я могла догадаться о том, какая бледность залила твое лицо, – по той ярости, с которой ты жал на педали.
– Что здесь происходит? – возмутился ты, напрасно стараясь скрыть от меня дрожь в голосе. – Что это? Семинар но вопросам половой жизни командного состава?
А затем, когда мы подъезжали к первому светофору у северного въезда в Тель-Авив, ты вдруг удрученно спросил:
- Скажи, Брандштетер, ты… сильно ненавидишь меня?
Вместо ответа я попросила тебя остановиться за светофором. Съехать на обочину. И не добавив ни слова, я притянула твою голову к моим губам. В своем воображении я проделывала это уже тысячу раз.