одинокий, как пес, ворчащий в свои усы, а я – внизу, свинья-свиньей. Так мы и растились. И что я сделал? Ну, скажи мне, что я сделал с этим подарком – жизнью? На что я ее истратил? Почему испоганил ее? Я раздавал зуботычины. Воровал. А главным образом – задирал юбки. Свинячая морда – и все тут. А теперь, да простит меня госпожа, по какому поводу соизволили вы навестить меня нынче? Не посланы ли вы Биньямином? Суровая кара постигла его. И кто покарал его? Представительницы прекрасного пола! Только лишь потому, что он совсем не был свиньей. Сердце его разбили для собственного удовольствия, но не дали ему возможности завоевать их тела. Прежде чем возникал даже намек на прикосновение, он уже, бывало, терял сознание от смущения. Великих страданий не выдержала его чистая душа. И это – с помощью моего револьвера. Быть может, госпожа знает, где находится город Симферополь? Жуткое побоище произошло там. Парней убивали, как мух. А тот, что не был убит, – утратил Бога. Не знал – что наверху, а что – внизу. Он отказался от Бога ради любви к женщине, но женщины не нашел. Женщины в Эрец-Исраэль были большой редкостью. Быть может, их было пять или шесть от Рош-Пины до Кастины. От силы десять, если считать еще и каждую бабу-ягу. А барышни – не сыскать. Парни – после всех споров – каждый лежал на своем матрасе и мечтал об одесском борделе. И это потому, что Бог посмеялся над ними. Он так и не появился в Оттоманской Азии. Остался на чердаке в синагоге, там, в Ширках, лежит и ждет пришествия Мессии. В Эрец-Исраэль не было Бога и не было женской любви. Вот так мы сами все истребили. А тот, кто сочетался браком? Ну что ж, приходит утро – и вот она, Лея. Снова звонят вдали деревенские колокола. Еще немного и падут снега, и мы поскачем верхом но своей дороге. Можете ли вы, любезная госпожа, понять меня? Извинить? Мы с ней – одни в поле, и платье свое она задрала, и маленьким пальцем показала, и я сделал свое дело. И потому был я контрабандой переброшен в Сион. Я – первый еврей, взявший мед у пчел. Первый с библейских времен. Малярия меня обошла – и юбки я задирал, словно черт! Я – первый еврей, задиравший юбки в Палестине со времен Библии, при условии, что Библия – это не легенда. За это я был наказан в Симферополе. Лошадь придавила меня и сломала мне ноги. В Туль-Кареме раскроили мне череп, но и я им – в зубы. Много крови было пролито. Знает ли любезная госпожа? Моя жизнь вовсе не была жизнью. Целый водопад слез пролил я до самого дня моей смерти. Но однажды и я любил женщину. Я даже заставил ее встать со мной под свадебный балдахин. Даже если она и не была охвачена страстью ко мне. Может, мечтала она о поэте? А я, как бы это сказать, от пупа и выше – влюблен, распеваю серенады, дарю платочки и цветы, а от пупа и ниже – свинья из страны свиней, задираю в поле юбки направо и налево. А она, любовь моя, жена моя – сидит день-деньской у окна. И была у нес такая песенка: «Там, где кедры растут…» Довелось ли вам слышать эту песенку? Позвольте мне спеть ее в вашу честь: «Там, где кедры рас-ту-ут…» Пуще всего берегите душу вашу от таких песен. Ангел смерти сочинил их. А она, желая наказать меня, умерла. Назло. Оставила меня и ушла к Богу. Не знала, что и Он – свинья. Попала из огня да в полымя. Дай мне свою руку, пойдем. Вахта закончилась. Евреи построили себе страну. Неправильную страну – но построили. Сикось-накось – но построили! Без Бога – но построили. А теперь – поживем и увидим, что скажет на это Бог. Ну, хватит. Две копейки я дам тебе за твоих воробьев? Две. Больше не дам. Вся моя жизнь – сражение и скверна. Вывалял я подарок в грязи. Юбки да зуботычины. Да и за что мне тебе деньги давать? Что ты сама сделала со своим подарком – жизнью? Цветок я дам тебе. Цветок и поцелуй в губы. Знаешь ли ты мою тайну? Ничего у меня нет и никогда не было. А ты? Что привело тебя ко мне? За что удостоился я такой чести?
Когда он, наконец, умолк и перевел свой блуждающий взгляд на открывающеся перед нами пейзаж – залив в кровавом пожаре заката, я спросила его: не нужно ли ему чего-нибудь? Не хочет ли он, чтобы я проводила его в комнату? Или принесла ему сюда стакан чаю? Но он лишь качал своей великолепной головой и бормотал:
– Две. Больше не дам.
– Володя, – сказала я, – ты помнишь, кто я?
Он выдернул свою руку из моей ладони. Глаза его наполнились слезами печали. Нет, к великому своему стыду, он должен признаться, что не помнит. Он забыл спросить, кто эта госпожа и но какому делу она просила у него аудиенции. Ну, я усадила его так, чтобы он мог опереться о спинку стула, поцеловала его в лоб и назвала свое имя.
– Разумеется, – в том, как хитро он усмехнулся, было что-то детское, – разумеется, ты – Илана. Вдова моего сына. В Симферополе все были убиты, никто не остался в живых, чтобы оберегать красоту листопада. Еще немного, и выпадут снега, и мы – даешь! – поскачем дальше. Дальше – от Долины Плача! Дальше – от разложившихся генералов, которые пьют и играют в карты в то время, как женщины умирают. А кто же вы, красивейшая из женщин? Как вас зовут? И чем вы занимаетесь? Издеваетесь над мужчинами? И по какому поводу просили вы аудиенции? Погодите! Не говорите! Я знаю! Вы пришли по поводу подарка – жизни. Почему вы испоганили ее? Почему перегорело молоко у наших матерей? Может, это сделали вы, моя госпожа. Не я. Я этот револьвер – в яму, в канализацию! Я его выбросил – и делу конец! Ну, да пребудет с нами Бог, успокоимся мы на ложе своем с миром. Лю-лю-лю? Это колыбельная песня? Песня смерти? Ну, ступайте себе. Ступайте. И только одно вы можете сделать ради меня: жить и надеяться. Это все. Наблюдать красоту листопада в лесу, перед тем, как падут снега. Ну? Две копейки – и баста? Я даже дам тебе три.
С этими словами он встал и долго кланялся мне, не просто кланялся, а бил земные поклоны. Нагнулся, собрал с земли мои хризантемы, перепачканные йогуртом, и галантно подал их мне: 'Только не потеряйся в снегах'.
И не дожидаясь ответа, не попрощавшись, повернулся спиной и пошел к дому – стройностью своей осанки похожий на старого индейца. Закончилась моя аудиенция. Что еще мне оставалось делать, кроме как собрать липкие хризантемы, сунуть их в мусорный ящик и вернуться в Иерусалим?
На западе, между причудливыми облаками, там, где небо сливалось с морем, еще вспыхивали отблески догорающего дня, когда в полупустом автобусе я возвращалась из Хайфы. Меня не оставляло воспоминание о его ладони, коричневой, изборожденной глубокими линиями, – так выглядит, наверное, склон вулкана. Его ладонь похожа и не похожа на твою – твердую и квадратную. Всю дорогу из Хайфы я, казалось мне, ощущала его руку на моем колене. И прикосновение это служило мне утешением.
Вернувшись вечером, без четверти десять, домой, я застала Мишеля на матрасе, положенном возле кроватки Ифат, он спал в одежде и обуви, очки его свалились с носа и оказались у него на плече. Перепугавшись, я разбудила его и стала расспрашивать, что случилось. Выяснилось, что утром, после моего ухода, когда он одевал Ифат, чтобы отвести ее в ясли, его вдруг что-то насторожило, он тут же измерил ей температуру, и оказалось, что был прав. Поэтому он решил позвонить и отменить в последнюю минуту назначенную на это утро встречу с помощником министра обороны, встречу, которой Мишель ждал уже два месяца. Он поехал с Ифат в поликлинику, прождал там почти полтора часа, прежде чем врач осмотрел ее и установил, что речь идет о «легком воспалении уха». По дороге домой он купил в аптеке антибиотики и ушные капли. Сварил ей куриный бульон, приготовил картофельное пюре. С помощью уговоров, посулов и подарков ему удалось заставить ее выпивать каждый час стакан молока с медом. К обеду температура еще поднялась, и Мишель решил пригласить частного врача. Тот согласился с диагнозом своего коллеги, но содрал с Мишеля девяносто лир. Дотемна сидел Мишель возле нее, рассказывая историю за историей, вечером сумел втолкнуть в нее немного курятины с рисом, потом пел ей песни, а когда она уснула, продолжал сидеть рядом, в темноте, с закрытыми глазами, измеряя частоту ее дыхания с помощью секундомера и напевая субботние песнопения. Затем он притащил матрас и улегся возле ее кроватки – на случай, если она станет кашлять или раскроется во сне. Пока и сам не уснул…
Вместо того, чтобы поблагодарить его, вместо того, чтобы изумиться его самоотверженности, вместо того, чтобы поцеловать его, раздеть и ублажить в постели, – я спросила его ядовито: почему же он не позвонил и не позвал одну из своих бесчисленных кузин иди золовок? Почему он отменил встречу со своим заместителем министра? Не для того ли все это, чтобы устыдить меня за то, что я взяла и уехала? Все средства хороши, чтобы вызвать у меня чувство вины? Что, черт возьми, дает ему повод думать, что он достоин медали за геройство лишь потому, что на один-единственный день остался дома, когда я торчу здесь всю свою жизнь? И с какой стати я обязана докладывать ему, куда я поехала? Я – не его рабыня. И уже если зашла речь о следствии, пора ему узнать, до чего презираю я ту форму обращения со своими несчастными женами, которая свойственна всем мужчинам его семейства, да и вообще выходцам из Северной Африки. Я отказываюсь докладывать ему, зачем и куда я ездила (в приливе гнева я игнорировала тот факт, что Мишель вообще не спрашивал меня. Наверняка собирался спросить и выговорить мне, я