творится в Зихроне?
И главное, Алекс: позволишь ли ты мне продать ту развалюху, что не приносит тебе ни гроша, но жрет налоги – общие и муниципальные, и распорядиться наличными для того, чтобы вбить для тебя колышек в компании, которая называется «Первый колышек»? Пожалуйста, ответь мне телеграммой, состоящей всего из одного слова: «согласен». Не пожалеешь.
Береги себя и свои нервы. И не питай ненависти к единственному в этом мире человеку, который тебе – друг. Жду от тебя разумного ответа.
С чувством дружеской приязни и тревоги
твой обиженный Манфред
* * *
[ТЕЛЕГРАММА] ЛИЧНО РОБЕРТО ДИ МОДЕНА ИЕРУСАЛИМ ИЗРАИЛЬ. ЗАПРЕЩАЮ ВМЕШИВАТЬ ВАШЕГО ПАРТНЕРА В МОИ ДЕЛА. ПРОВЕРЬТЕ И ДОЛОЖИТЕ НЕМЕДЛЕННО – КТО ЕГО ПОКУПАТЕЛЬ. ПРОДОЛЖАЙТЕ ПЛАТИТЬ БОАЗУ.
АЛЕКСАНДР ГИДОН
* * *
15.8.76
Здравствуй, Алек!
Из Зихрона я поехала в Хайфу. Острый, странный запах – дурманящая смесь сосновой смолы и лизоля – окутывал санаторий на горе Кармель. Время от времени из порта подымался вой корабельной сирены. Донеслись и стихли паровозные гудки. Над садом, пронизанным мягким светом, царила деревенская умиротворенность. Две старушки дремали на одной из скамеек, прислонившись плечом к плечу, словно два птичьих чучела. Санитар-араб, толкавший перед собой кресло-каталку с больным, замедлил шаги, когда я проходила мимо, и окинул меня жадным взглядом. С разных концов сада слышалось кваканье лягушек. В беседке, густо увитой виноградом, я, наконец, нашла твоего отца, сидящего в одиночестве у белого металлического стола. Ветер легко вздымал его седую гриву. Неухоженная толстовская борода спускалась на несвежий, в пятнах домашний халат. Сосредоточенное коричневое лицо напоминало прессованный инжир. В руках у него – чайная ложечка, а на столе перед ним – полбаночки йогурта и пирожок на тарелке. Его голубые глаза уплывали в голубизну моря. Широкое, спокойное его дыхание касалось ветки олеандра, которую он сжимал в пальцах, обмахиваясь ею, словно веером. Когда я окликнула его по имени, он соизволил обернуться и заметить меня. Неспешно, величественно поднялся со своего места и дважды мне низко поклонился. Я протянула ему букет хризантем, купленный мной на центральной автобусной станции. Он передал мне свою олеандровую ветку, прижал хризантемы к груди, с глубокомысленным видом вставил одну из них в петлю своей хламиды, а остальные – без тени раздумий – воткнул в баночку с йогуртом. Он назвал меня «мадам Ровина», видимо, принимая за известную актрису театра «Габима», поблагодарил за то, что я нашла время прийти на его похороны и даже принесла цветы.
Я положила свою ладонь на тыльную сторону его широкой руки, испещренной завораживающим узором нежно-голубых вен и покрытой коричневыми пигментными пятнами – словно ландшафт, где есть и реки, и холмы, – и спросила его о здоровье. Отец твой устремил на меня тяжелый, сверлящий взгляд, и его лицо, от которого я не могла отвести взгляд, стало хмурым. Внезапно он ухмыльнулся, словно разгадал мои нехитрые козни, но предпочел отнестись к ним снисходительно. Затем посерьезнел, насупился и потребовал, чтобы я ему ответила – можно ли простить Достоевского: как могло случиться, что этот богочеловек «способен был в продолжение целой зимы бить свою жену, да к тому же по-скотски играть в карты и напиваться до положения риз именно тогда, когда его младенец при смерти?» Тут, изумленный, по- видимому, собственной невежливостью, он резко вырвал хризантемы из баночки с йогуртом, с омерзением швырнул их через плечо на землю, придвинул ко мне баночку и потребовал, чтобы я угостилась шампанским. Я приблизила баночку к губам – лепестки и пыль плавали на поверхности взбаламученной жидкости – и сделала вид, что пью. А тем временем твой отец с аппетитом расправлялся с остатками пирожка. Когда он закончил, я вытащила платочек и стряхнула крошки с его бороды. В ответ он погладил меня но волосам и голосом, исполненным размаха и трагизма, проговорил: «Ветер, красавица (он произнес это слово по-русски), ветер осени день-деньской крадется по садам. О, совесть его нечиста! Не ведать ему покоя! Изгнанник! А в ночи начинают звонить большие колокола. Еще немного, и падут снега, а мы – дай- е-шь (именно так, опять-таки по-русски, воскликнул он) – поскачем дальше». Тут он сбился. Замолчал. Затем бессмысленно уставился в одну точку, и облако грусти легло на его лицо.
– Здоровье в порядке, Володя? Прошли боли в плече?
– Боли? Не у меня. Только – у него. Я слышал, что он жив, он даже по радио говорил. Будь я на его месте, я бы женился на женщине и немедленно нарожал с ней дюжину младенцев.
– На чьем месте, Володя?
– Ну, этот, малыш, как там его зовут. Этот. Младший брат. Биньямин. Тот, что крутился у арабской деревни Будрус с первым стадом из еврейского поселения Бен-Шемен. Биньямин – так звали его. Он, как живой, описан у Достоевского! Более живой, чем он был в реальности! И я тоже жил в реальности, но только – в качестве свиньи. Был там у нас еще один – Сема. Мы его прозвали «Сема- аксиома». Такой – один на миллион. Совершенно неповторимый. Мы с ним из одного города. Ширки. Минской губернии. Реальность не могла ему простить и убила его любовью к женщине. Загубил он свою прекрасную душу с помощью револьвера. Мог ли я его остановить? Было ли у меня право его останавливать? Предложите ли ему вы, госпожа моя, кубок женской любви? Он воздаст вам пурпуром и бирюзой. Щедрой рукою воздаст вам. Всю душу – за единый кубок! Половину! Четверть! Нет? Ну, да ладно. И не нужно. Не давай. Каждый человек – целая планета. Нет перехода. Только мерцает издали, когда нет облаков. Реальность сама по себе – свинья. Можно преподнести вам цветок? Цветок в память о несчастном? Цветок за упокой его души. Достоевский убил его моим револьвером. Ну и антисемит! Презренный! Эпилептик! На каждой странице, по крайней мере, дважды распял Христа и после этого он еще нас обвиняет! Евреям он наносил убийственные удары. И быть может, по справедливости, моя госпожа? Я не говорю о Палестине. Палестина – иная песня. Что есть Палестина? Реальность? Палестина – это сон. Кошмарный сон, но – сон. И быть может, доводилось вам слышать о прекрасной даме – Дульцинее? Палестина подобна ей. Мирра и ладан – во сне, а в реальности – свинство. Свинские страдания. А наутро – вот она, Лея! Что Лея? Лихорадка. Оттоманская Азия! Маленьким мальчиком был я, мальцом, гоняющимся за воробьями, по копейке за две штуки продавал я их, уж очень любил я в одиночестве шататься по степи. Вот так: иду себе по лугу, иду, мечтаю. А вокруг – ужас! Леса! И мужики в этих – ну, как их там – в сапогах? Нет, не в сапогах. В обмотках. Вот такой была наша Палестина в Ширках. И речка тоже была Палестиной. И я умел в ней плавать. И вот однажды, подростком, бреду я себе между лесом и лугом, и вдруг – прямо из земли вырастает передо мною этакая маленькая крестьянская девчонка. С косичкой. Она пасла свиней, прошу прощения. Было ей, может, лет пятнадцать. Я же о годах ее не спрашивал. Появляется, значит, и, не говоря ни слова, задирает она, с вашего позволения, свое платье. И пальцем показывает. Не кубок женской любви, а целая река. Только пожелай – и все твое. А я еще зеленый, и глупая кровь кипит, а разум – прошу у него прощения – спит. Стану ли я лгать вам, мадам, в разгар собственных похорон? Нет! Ложь по сути своей – презренна. Тем более перед раскрытой могилой. Короче, не стану отрицать, голубушка, натворил я дел в том поле. И за это, за грех этот был я сослан в Оттоманскую Азию. 'Течет Иордан, вдаль течет…' Отец мой самолично изволил тайком переправить меня оттуда среди ночи, чтобы не прикончили меня топорами. И вот она – Палестина, пустыня! Кладбище! Ужас! Лисицы! Пророки! Бедуины! Воздух – кипящий огонь! Выпей еще глоточек, и тебе полегчает. Выпей в память о женской любви. Еще в пути, на корабле, выбросил я в море мои филактерии – те, что положено повязывать на руку и на голову при утренней молитве. Пусть их рыбы съедят и разжиреют. И я даже могу это объяснить: на подходе к Александрии произошла у меня великая ссора с Богом. Оба мы полночи орали на палубе. И быть может, раскалились несколько выше положенного. Чего он от меня хотел? Чтобы я был ему маленьким жидком. Вот и все. Я же, со своей стороны, хотел быть большой свиньей. Итак, мы схватились, пока не пришел вахтенный и не прогнал нас с палубы посреди ночи. Так он прогнал меня, а я прогнал его. Такой вот Бог, подержанный, вспыльчивый, кислый. Ну, он остался сидеть себе наверху,