кое-какую подготовительную работу. Взгляни.
Украденный рентгеновский снимок и рисунок маркером лежали на нижней полке моего рабочего стола. Я протянул их Уайрману, потом сел перед мольбертом. Холст уже не был пустым и белым. У верхнего края его пятнал прямоугольный контур. Я приложил к холсту рубашечную картонку и обвёл её чёрным карандашом.
Уайрман молчал почти две минуты, переводил взгляд с рентгеновского снимка на рисунок и обратно. Потом едва слышно спросил:
— О чём мы тут говорим, мучачо? О чём мы говорим?
— Мы не говорим, — ответил я. — Пока. Дай мне рубашечную картонку.
— Так вот что это такое?
— Да, и поосторожнее. Она мне нужна. Она нужна нам. А рентгеновский снимок уже не потребуется.
Он протянул мне рисунок на рубашечной картонке, и рука его заметно подрагивала.
— А теперь подойди к стене и посмотри на законченные картины. На крайнюю левую. В углу.
Он подошёл, взглянул и тут же отпрянул.
— Срань господня! Когда ты её написал?
— Прошлой ночью.
Уайрман поднял картину, развернул к свету, льющемуся в большое окно. Вгляделся в Тину, которая смотрела снизу вверх на безносого и безротого Кэнди Брауна.
— Нет рта, нет носа, Браун умирает, дело закрыто, — прошептал Уайрман. — Господи Иисусе, не хотелось бы мне оказаться maricon de playa,[112] который сыпанёт тебе в лицо песком. — Он поставил картину на место, отошёл… осторожно, словно боялся, что она взорвётся от его резких движений. — Что на тебя нашло? Что в тебя вселилось?
— Чертовски хороший вопрос, — ответил я. — Я уж решил не показывать её тебе, но… учитывая, чем мы собираемся заняться…
— А чем мы собираемся заняться?
— Уайрман, ты знаешь.
Он пошатнулся, словно это ему слепили ногу из кусочков. Его прошиб пот. Лицо заблестело. Левый глаз оставался красным, но, может, уже не таким красным. Разумеется, в этом дальше досужих рассуждений дело пока не продвинулось.
— Ты можешь это сделать?
— Я могу попытаться, — ответил я. — Если ты захочешь. Он кивнул, снял свитер.
— Попытайся.
— Ты мне нужен у окна, чтобы свет падал тебе на лицо, когда солнце покатится к горизонту. На кухне есть табурет, можешь принести его и сесть. Как ты договорился с Энн-Мэри?
— Она сказала, что может побыть до восьми и пообещала покормить мисс Истлейк обедом. Я принёс лазанью. Поставлю в духовку в половине шестого.
— Хорошо, — кивнул я. Подумал, что к тому времени, когда лазанья будет готова, уже стемнеет. Но я мог сфотографировать Уайрмана на цифровую камеру, прикрепить фотографии к мольберту и рисовать по ним. И хотя я привык работать быстро, понимал, что это будет длительный процесс, на картину уйдёт не один день.
Вернувшись в «Розовую малышку» с табуретом, Уайрман остановился как вкопанный.
— Что ты делаешь?
— А что, по-твоему, я делаю?
— Вырезаешь дыру в хорошем холсте.
— Ставлю тебе пять баллов. — Я отложил в сторону вырезанный прямоугольник, потом взял картонку с рисунком плавающего мозга, обошёл мольберт сзади. — Помоги приклеить.
— Когда ты всё это придумал, vato?
— Я не придумывал.
— Не придумывал?
Он смотрел на меня сквозь дыру в холсте точно так же, как в моей прошлой жизни тысячи зевак смотрели в тысячи дыр в заборах, огораживающих стройплощадки.
— Нет. Что-то подсказывает мне по ходу. Подойди к мольберту.
С помощью Уайрмана завершение подготовки заняло лишь несколько минут. Он закрыл вырезанный прямоугольник рубашечной картонкой. Я достал из нагрудного кармана тюбик «Элмере глю» и начал приклеивать картонку к холсту. Обойдя мольберт, убедился, что всё получилось идеально. Во всяком случае, на мой взгляд.
Указав на лоб Уайрмана, я сообщил:
— Это твой мозг.
Затем указал на мольберт:
— Это твой мозг в холсте.
На его лице отразилось недоумение.
— Шутка, Уайрман.
— Я её не понял.
viii
В тот вечер мы набросились на еду, как футболисты. Я спросил Уайрмана, улучшилось ли у него зрение, но он с сожалением покачал головой.
— В левой половине моего мира по-прежнему черно, Эдгар. Хотелось бы сказать обратное, но — увы.
Я дал ему прослушать сообщение Наннуцци. Уайрман засмеялся и вскинул руки, сжав пальцы в кулаки. Меня не могла не тронуть его радость, граничащая с ликованием.
— Ты вновь поднимаешься на вершину, мучачо… уже в другой жизни. Мне не терпится увидеть тебя на обложке «Тайм». — И он поднял руки, словно очерчивая обложку.
— Меня тревожит только одно… — Я рассмеялся, едва эти слова сорвались с моих губ. На самом деле тревожило меня много чего, в том числе и тот факт, что я до сих пор понятия не имел, зачем впутался в эту авантюру. — Может приехать моя дочь. Которая уже навещала меня здесь.
— А что в этом плохого? Большинство мужчин только порадовались бы тому, что дочери могут наблюдать за их превращением в профессионалы. Ты будешь есть последний кусок лазаньи?
Мы его разделили. Мой темперамент художника привёл к тому, что я взял себе большую часть.
— Я буду рад её приезду. Но твоя леди-босс говорит, что Дьюма-Ки — не место для дочерей, и я склонен ей верить.
— У моей леди-босса болезнь Альцгеймера, которая всё чаще даёт о себе знать. Плохая новость: мисс Истлейк уже не может отличить локтя от задницы. Хорошая: каждый день она знакомится с новыми людьми. В том числе и со мной.
— О дочерях она говорила дважды, и оба раза в ясном уме.
— Возможно, она в этом права. А может, помешалась на этом из-за того, что здесь умерли две её сёстры, когда ей было четыре годика.
— Илзе заблевала борт моего автомобиля. Когда мы вернулись, ей было так плохо, что она едва могла идти.
— Она могла что-то съесть или перегреться на солнце. Послушай… ты не хочешь рисковать, и я тебя понимаю. И вот что тебе нужно сделать. Посели обеих дочерей в хорошем отеле с круглосуточным обслуживанием номеров, где консьерж всегда готов выполнить любую прихоть жильца. Я рекомендую «Ритц-Карлтон».
— Обеих? Мелинда не сможет…
Уайрман отправил в рот последний кусочек лазаньи.