чувство к своему ребенку и нелюбовь к обществу, желание отделаться поскорей от лишнего человека.
- Что дыму-то напустил?.. Зачем трубу закрываешь? Угар пойдет! огрызлась на него Христина.
- Дура, молчи!.. Угар... что ж такое угар! Жар в комнате вреден для здоровья, а небольшой угар - ничего не значит, ибо комнаты большие разойдется.
- Вот так-то и всегда!.. Эка жисть-то чертовская! - ворчала Христина, удаляясь в свою холодную кухню.
В это время что-то странное стукнуло в форточку, словно бы о стекло хлопнулись два птичьих крыла.
Морденко обернулся и как-то загадочно проговорил с улыбкой:
- А!.. прилетел!..
- Кто прилетел? - отозвался Ваня, покосясь на окошко.
- Он прилетел...
И с этими словами, старик, кряхтя и кашляя, отворил форточку. В нее впорхнуло какое-то странное существо и, хлопая крыльями, уселось на плечо Морденки. В полумраке сначала никак нельзя было разглядеть, что это такое. Оно поднялось на воздух, с шумом описало несколько тяжелых кругов по комнате, шарыгая крыльями о стены, задело попугаячью клетку и снова уселось на плечо.
'Безносый', - неожиданно крякнул попугай, встрепенувшись на своем кольце.
Морденку очевидно утешило это восклицание.
- А ты не осуждай! - с улыбкой обратился он к попугаю в наставительном тоне. Птица, сидевшая у него на плече, продолжала хлопать крыльями и, как бы ласкаясь, вытягивала свою странную, необыкновенную голову, прикасаясь ею к шее старика. Вглядевшись в нее, можно было догадаться, что это голубь, у которого совершенно не имелось клюва: он был отбит или отрезан так ловко, что и следов его не осталось; торчал только один высунутый язык, и это придавало птичьей физиономии какой-то необыкновенно странный и даже неприятный характер.
- Это мои друзья, - говорил старик, качая головой, - больше друзей у меня нет никого - только Попочка и Гулька... На улице птенцом нашел, сам воспитал, сам вскормил, а он теперь благодарность чувствует...
И старик подставил голубю наполненную какою-то мякотью чашку, в которую тот окунул свою бесклювую голову и таким образом кормился. Этот голубь вместе с попугаем гуляли прежде на воле по всем комнатам; но однажды между ними произошла баталия, и попугай откусил голубю клюв, так что этот уже поневоле должен был за дневным пропитанием прилетать к старику.
И эти три существа составляли между собою нечто целое, совершенно замкнутое в самом себе, изолированное от всего остального мира; даже полудикая Христина звучала между ними каким-то диссонансом, который, несмотря на всю свою дикость, все же таки хоть как-нибудь напоминал жизнь человеческую, ближе подходил к ней, чем эта странная троица. Голубь никогда не издавал воркованья, ниже какого звука, кроме хлопанья крыльев; попугай, напротив, был птица образованная и любил иногда по часу крякать целые фразы, коим обучал его Морденко.
Временем старик начинал бояться даже свою Христину: чудилось ему, что она 'злой умысел на него держит', и он запирался тогда на замок в свои комнаты, не имея в течение суток никакого сообщения с кухней. Впрочем, на ночь он и постоянно замыкался таким образом.
И вот тогда-то, оставаясь уже вполне принадлежащим своему особому миру, делаясь живым членом своей собственной семьи, помещался он обыкновенно в глубокое старинное кресло; голубь садился ему на плечо, попугай вертелся в клетке - и были тут свои ласки, шли свои интимные разговоры, начиналась своя собственная жизнь.
'Разорились мы с тобой, Морденко!' - пронзительно кричала птица из своего заточения.
- Разорились, попинька, совсем разорились! - со вздохом отвечал Морденко, гладя и целуя бесклювого Гульку. И голоса этих двух существ до такой степени походили друг на друга своею глухотою и хриплой дряхлостью, что трудно было отличить - который был попугай, который Морденко; казалось, будто это говорит одно и то же лицо.
Человек, кажется, не может зачерстветь и одеревенеть до такой степени, чтобы не питать хотя сколько-нибудь живого чувства к живому существу. Часто человеконенавидцы привязываются к какой- нибудь собаке, кошке и т.п. Я слыхал об одном убийце, который 'в тринадцати душах повинился да шесть за собою оставил'. Этот человек, без малейшего содрогания клавший 'голову на рукомойник' людям, то есть резавший и убивавший их, во время своего заключения 'в секретной', до такой степени привязался к пауку, свившему свою ткань в углу над его изголовьем, что когда этого убийцу погнали по Владимирке - он затосковал и долго не мог забыть своего бессловесного, но живого сожителя по секретному нумеру. Одну из подобного рода странных привязанностей питал Морденко к двум своим птицам. Он совсем не любил сына; иногда только мелькали у него кое-какие проблески человеческого чувства к этому юноше, но и те мгновенно же угасали. Любил он только голубя да попугая; полюбил также под старость и деньги, к которым сперва был почти равнодушен. Но привязаться к ним заставило его одно исключительное обстоятельство.
Впрочем, здесь отнюдь не была любовь денег для денег, своего рода искусства для искусства, - нет, Морденко был лишен этой мании Кащея и Гарпагона. Он в деньгах видел только средство к достижению своей цели, но не самую цель.
* * *
Морденко во всю свою жизнь не мог позабыть одного оскорбления пощечины князя Шадурского, полученной им в присутствии Татьяны Львовны единственной женщины, в отношении которой у него шевельнулось когда-то нечто похожее на человеческое чувство, шевельнулось единственный раз в течение всей его жизни. В первую минуту он даже не понял этого оскорбления; в первую минуту он до того потерялся, до того струсил встречи со своим бывшим барином, что пощечина только ошеломила его и еще более обескуражила. Да и что мог он сделать? Ответить князю тем же? Такая мысль и в голову не могла прийти ошеломленному Морденке, который очень хорошо еще помнил себя холопом, крепостным его сиятельства, облагодетельствованным его высокими милостями до звания управляющего. Морденко все-таки был раб в душе и в минуту рокового столкновения постигал только то, что перед ним стоит сам его сиятельство.
Нравственное значение пощечины понял он позднее, когда все уже было покончено с князем, когда, переехав из княжеского дома на свою собственную квартиру, сделался уже вполне лицом самостоятельным. Тут только, в тишине да в уединении, вдумался он в смысл предшествовавших обстоятельств - и в душе его закипела вечная, непримиримая ненависть к Шадурскому. Это столкновение перевернуло вверх дном все планы, всю карьеру, всю судьбу Морденки, который сколотил себе на управительском месте некоторый капиталец, мечтал о мирном приумножении его, мечтал со временем взять за себя 'образованную девицу дворянского происхождения', дочь коллежского асессора, стало быть в некотором роде штаб-офицера. Самолюбие его рисовало уже привлекательные картины, как разные 'господа' будут приятельски жать ему руку, заискивать, приезжать на поклоны, потому что он будет человек богатый, денежный капиталом ворочать станет, - как будет обходиться с ними 'запанибрата', даже иногда, при случае, в некотором роде третировать этих 'господ', он - бывший лакей, вольноотпущенный человек его сиятельства. Все это были сладкие, отрадные мечты, питавшие и поддерживавшие его самолюбие; а известно, что ни одно самолюбие не способно расширяться до таких безобразно громадных, невыносимых размеров, как самолюбие холопа, пробивающегося из своей колеи в денежное барство. Близкие отношения с княгиней еще более возвысили его высокое мнение о себе. Хотя при посещении знакомых князя он и должен был почтительно подыматься с своего места и почтительно отвешивать им поклоны, чего те знакомые не всегда удостаивали и заметить, однако это не мешало самолюбивому хохлу тем более презирать их, мечтать о том, что, дескать, 'поклонитесь нам когда-нибудь пониже', не мешало считать себя чем-то особенным, необыкновенным. Он признавал только двух человек: себя да князя Шадурского, не упуская случая вставлять повсюду свою любимую фразу: 'мы с князем'; остальное же человечество втайне презирал и игнорировал, хотя и не осмеливался еще, по положению своему, высказывать это въяве. 'Только бы капиталишку сколотить, а там уж я вам покажу себя!' - злобствовал он порою.
И вдруг все это здание, воздвигаемое им с таким примерным и долголетним терпением, с таким ловким тактом и осторожностью, рухнуло в одну минуту, от одного взмаха княжеской руки. Прощай мечты о панибратстве с господами, о всеобщем уважении и заискивании, о благородной и образованной девице! - все это растаяло яко воск от лица огня, и от прежнего Морденки, управляющего и поверенного князя Шадурского, тайного любовника самой княгини Шадурской, остался ничтожный мещанинишко,