для удара.
- Лестница темна, неровен час, лихой человек попадется, - пробурчал Морденко и осторожно занес уже было ногу на ступеньку, как вдруг опять остановился...
- Ступай-ка ты, Иван, лучше вперед... а я за тобою.
Молодой человек беспрекословно исполнил это желание подозрительного старика.
- Разве вы Христину отпустили? - спросил он, нащупывая ногами ступеньки.
- Нет, держу при себе... нельзя без человека; уходить со двора иной раз приходится, - пояснил Морденко, отыскивая на двери болт с висящим замком.
- Да где ж она у вас теперь-то?
- А я ее запираю в квартире, пока ухожу - так-то вернее выходит, по крайности знаю, что не уйдет... А тебе-то что это так интересно? - вдруг спросил он подозрительно.
- Так. Вижу, что вы с ключами...
- То-то - 'так' ли?.. У вас все 'так'... А на свете 'так' ничего не бывает.
Он отомкнул сначала висячий замок, а потом другим ключом отпер уже самую дверь и вошел с сыном в темную комнату, откуда пахнуло на них сыростью кладовой, где гниет всякая рухлядь.
Высокий человек, как кошка, неслышно все крадучись за ними, вошел наконец в нижние сени, где плотно прижался к стене. Сюда долетел до него и последний разговор с сыном.
* * *
Растрепанная, заспанная женщина внесла в комнату сальный огарок.
- А ты зачем палила свечку? Я разве за тем покупаю, чтобы она у тебя даром горела? - обратился к ней с выговором Морденко.
- Чего горела?.. Где она горела?.. И то впотьмах цельный вечер сидишь, - проворчала чухонка.
- А вот я удостоверюсь, вражья дочка, я вот тебя поймаю! Ты думаешь, у меня не замечено? Нет, брат, шалишь!..
И найдя на окне бумажную мерочку с отметиной, Морденко приложил ее к огарку; пришлась враз - и старик успокоился: Христина точно просидела в потемках.
- Поставь-ко самовар нам... обогреться хочу, - сказал он ей более дружелюбным тоном; но Христина не оказала к дружелюбию особенного расположения: это глуповатое, скотски терпеливое существо пришло наконец в некоторое негодование.
У Морденки люди обыкновенно не выживали более двух недель; одна только Христина как-то умудрялась выносить свою пытку уже в течение трех месяцев, да и у ней начинало лопаться терпение. Она находилась чисто в плену, в заточении у Морденки. Уходя рано утром за провизией, он запирал ее на ключ в своей квартире. То же самое было, если шел куда-либо по делу или вечером в церковь, - последнее в особенности хуже всего, так как он запрещал жечь свечку, и несчастная чухонка принуждена была сидеть в совершенной темноте часа два или три сряду. Вырваться и уйти от него было весьма затруднительно, потому что расчетливый старик отбирал обыкновенно паспорт и прятал его в потаенное, ему одному известное, место. Отходы прислуги совершались почти всегда со вмешательством полиции, которая вынуждала наконец Морденку к расчету и отдаче паспорта. Оставаясь один в своей квартире, он становился совершенным мучеником, сидел запершись на все замки, боялся, что кто-нибудь войдет и убьет его, еще больше боялся отлучиться из дому, потому что, пожалуй, ворвутся без него лиходеи в безлюдную квартиру и оберут все дочиста. Тогда он сквозь форточку посылал дворника за майором Спицей, обитавшим в том же самом доме, и умолял найти ему какую-нибудь прислугу. Майор, старый однодомчанин с Морденкой, был, кажется, единственный человек, сохранивший к скупому аскету несколько благоприятные отношения в силу особого обстоятельства, о котором вскоре подробно узнает читатель. Майор обыкновенно брал на себя поручение Морденки и доставлял ему какую-нибудь старую Домну или Пелагею, чтобы эта недели через полторы сменилась, по майорскому же отысканию, какою-нибудь Матреной или Христиной.
Итак, Христина не оказала особенного расположения к дружелюбному тону Морденки.
- Чего тут самовар?.. Лучше печку затопить - третий день не топлена, протестовала она, - крыс морозим в фатере... жить нельзя... пачпорт мой подавай сюда - уйду совсем!..
- Уйди, уйди; я погляжу, как ты уходить станешь, - кивая головой, полемизировал Морденко.
- Думаешь, не знаю, куда ты в халатишке шатаешься? Христорадничать ходишь, милостыней побираешься!
- Дура, и видно, что дура! - возразил Морденко. - Побираюсь... ну, точно что побираюсь, так ведь это богоугодное и душеспасительное дело, потому - унижение приемлешь! Вот и ты - поругай побольше, а я со смирением выслушаю; тебе-то - мучение вечное, а мне - душе своей ко спасению.
Христина в кухне закопошилась с самоваром; Морденко ушел в другую горницу переодеться. Халат служил ему только для вечерних хождений на паперть Сенного Спаса; для дневного же выхода в люди или по делам старик имел костюм совершенно приличный, состоявший из синего сюртука старинного покроя, узких панталон и старинного же покроя пуховой шляпы с козырьком, какие лет пятнадцать тому назад можно еще было встретить на некоторых старикашках; зато костюм домашний, обыденный представлял нечто совсем оригинальное. В него-то именно облекся Морденко в другой горнице. Это была грязная рубаха, заплатанное нижнее белье, больничные шлепанцы-туфли на босу ногу и какая-то порыжелая от времени шелковая женская мантилья - очевидно, из заложенных ему когда-то и невыкупленных вещей, - которая совершенно по-женски была накинута на его сутуловато-старческие плечи.
В комнате был страшный холод, пар от дыхания ходил густыми клубами, но старик оставался как-то нечувствителен к этому холоду, тогда как сын его, кутаясь в пальтишко, дрожал как в лихорадке; эта затхлая сырость пронимала гораздо хуже сырости уличной. Морденко вышел из другой комнаты с жестяным фонарем и переставил в него из подсвечника сальный огарок. Комната осталась в густом полумраке; по стенам легли радиусами три светлые полосы, на потолке тускло замигали пятнами несколько кружков - отсвет от дырочек на крышке фонаря.
- Так-то лучше, безопаснее, - заметил он, - а то, оборони бог, заронится как-нибудь искра - пожар случится - все погорим... Что дрожишь-то? или тебе в самом деле холодно? - обратился он к сыну.
Тот, в затруднении, не ответил ни слова.
- Жаль, затопить нельзя: вчера только что топлена, а у меня правило через день... регулярность люблю.
- Ан врешь, не вчера, а третёводни! - оспорила его Христина из кухни.
- Ан врешь, вчера!
- Ан третёводни!
- А побожись!
- Чего 'божись' - сам без божбы знаешь!
- Врешь, меня не надуешь, у меня записано... Сейчас справку наведем, говорил он, взяв с окна какую-то тетрадочку и просматривая по ней свои отметки. - А ведь и вправду третёводни... ошибся... Ну, так, стало быть, затопим.
И он пошел к изразцовой печке.
Морденко, кроме кухни, которая служила и прихожею, занимал квартиру в три комнаты. Первая, в которой теперь находится он с сыном, служила приемной. Это была большая горница в три окошка, сырая, закоптелая и почти пустая. Посредине стояли стол да три стула; у окна - клетка с попугаем; по стене, близ печки, сложено с полсажени сосновых дров. Дверь с висячим замком вела в смежную однооконную комнату, называвшуюся спальней; из этой смежной комнаты виднелась дверь в третью, замкнутая большими замками на двух железных болтах и печатанная двумя печатями. Это была кладовая, где хранились заложенные вещи.
На столе появился наконец грязнейший зазеленелый самовар; Морденко насыпал в чайник каких-то трав из холщового мешочка.
- Чаю я не пью, - пояснил он при этом, - чай грудь сушит, а у меня вот настой хороший, из целебных, пользительных трав... летом сам собираю... оно немного терпко на вкус, зато для желудка здорово и греет тоже - никаких дров не нужно.
В печке между тем затрещали четыре полена, но сырые дрова не загорались, а только тлели и вскоре совсем потухли. Морденко воспользовался этим обстоятельством и поспешил закрыть трубу. Из печки повалил едкий дым. 'Авось, после чаю скорей уберется, как глаза-то заест', - подумал старик, взглянув сквозь свои круглые большие очки на закашлявшегося сына. В нем как-то странно боролись человеческое