жизни.
У нее мгновенно высохли губы. Сердце билось страшно, тяжко, с перебоями, под самой ключицей.
– Освобожденью?..
– Ну да. – Он сделал шаг к ней от окна, и она попятилась в кровати, вздронула. – Мы же с тобой живем на Востоке, Лесико. Здесь величайшее счастье – освободиться от страданий жизни. Перейти в иной мир, бросив этот без сожаленья. Ты не будешь жалеть. Ты...
Он сделал еще шаг к ней, и она закричала:
– Не подходи!
– Вот как, – губы под изящно выбритыми усиками дрогнули, расплылись в презрительной усмешечке. – Вот мы уже и забоялись. Ай-яй-яй, как плохо. Как это позорно. Как это нам не к лицу. Ведь вы великая актриса, госпожа Фудзивара, и вы должны держать марку. Сыграйте мужество! Что ж вы спасовали?.. Сыграть жизнь гораздо трудней, чем ее прожить. А все думают наоборот.
Она думала быстрыми, нелепыми обрывками мыслей. Кинуться к окну! Нельзя. Высоко. Колючий куст. Ее собаки ее не тронут. Выпрыгнуть из постели, броситься к двери! Одним рывком. Как в вин-чун. Отвлечь его вниманье. Заорать благим матом. О, как она хочет жить. Она должна жить. Она должна... дождаться свою любовь. Какую любовь?! Ту, далекую. Потерянную. Любовь – это не иголка. Ее нельзя потерять. Уронила, потеряла, где теперь ее найти. Красивейшая ария Барбарины, Моцарт, «Свадьба Фигаро». У них с Василием так и не было свадьбы. А этот хлыщ хочет обвенчать ее со смертью. У него не получится. Почему у него не дрожит в руке револьвер. Позвать на помощь девчонок?! Он выстрелит раньше, чем они прибегут. Даже если бы с ней в спальне, сейчас, была Цзян, ночевала, свернулась кошкой у нее в ногах, она бы не смогла ей помочь. Девочка бы потеряла дар речи от испуга. Да и он тоже не промах. Он наводил бы смит-вессон то на нее, то на Цзян. И делу конец.
Она открыла рот и запела тоненько, жалобно Моцартову арию:
– Уронила, потеряла... где теперь... ее... найти!..
– Правильно, – кивнул он, левой рукой взъерошил бобрик стрижки, – где теперь ты найдешь свою жизнь. На небесах, дорогая. Пой, пой. Голосок твой я любил слушать. Ты всем здешним певичкам давала сто очков вперед. Если б я был твой импресарио, я бы сначала сделал бы на тебе немыслимые деньги, а потом убил тебя. Чтобы ты больше никому не досталась.
Вот. В этом все дело. Чтобы я никому не досталась. А кто этот кто-то?! Он же ничего не знает о моей жизни. Я для него уличная девка, удачно и вовремя изловленная им для его делишек, вероломно убежавшая от него. Почему у него так горят глаза? Отчего он так вперился в меня?!.. Отчего у него так дрожит рот... под усами?..
Больше никому...
– Эй, Башкиров, – хрипло проговорила она и оперлась рукой о подушку, грациозно, по-кошачьи, изогнув голую, в вырезе рубашки, спину. Он не отрывал взгляда от голой спины, от вьющихся прядей волос на скулах, от ее подведенных глаз – краску на ночь забыла смыть, – от рюмки с недопитым коньяком на столике. – Давай поговорим. Ты знаешь, кто я?
Он сделал к ней еще шаг. Свободной рукой вытащил из кармана сигарету, всунул в зубы, вынул и зажигалку, щелкнул, закурил. Запахло опием.
– Не знаю. И не хочу знать. Для всех других ты кафешантанная певица и богатая шлюха.
– Ты куришь опий?
– У тебя чуткий нюх.
– Дай покурить.
Она протянула руку. Не опуская револьвера, он сделал затяжку и протянул ей сигарету.
– Последняя просьба казненного должна быть удовлетворена, – издевательски выцедил он, наблюдая, как она затягивается. – Последняя просьба – дело чести.
Она вынула сигарету изо рта, отставила руку в сторону, дым вился и обволакивал ее, подушку, утварь на столике, рюмки, жемчужные бусы, рассыпанно, лениво лежащие на полировке.
– Ха-ха, – сказала она раздельно. – Я же говорю, что ты не знаешь меня. Рассказать тебе обо мне?
– У тебя не выйдет заговорить мне зубы. – Еще шаг к ней. Маленькая черная дырка дула по-прежнему мертво глядит ей в лицо. – Кури, кури. Опий успокаивает. Он получше коньяка будет. Душа твоя отлетит с миром. Наслажденье человека – опьяняться чем-либо: водкой... куревом...
– Любовью.
Она увидела, как теперь пришел его черед вздрогнуть.
Он, продолжая наставлять на нее револьвер, опустился на кровать рядом с ней. Теперь оружье было совсем близко, и она могла рассмотреть черную гладкую сталь, все винтики и заклепки, все надписи и узоры, нанесенные на маленький черный сгусток металла. Такая жалкая игрушка, кусок железа, дулька пули внутри. Смерть. Ее смерть. Неужели она вот такая?! Нет. Так на роду не написано.
А как написано у тебя на роду?! Кто напишет письмена твоей судьбы?!
Башкиров прищурился. Оглядел ее всю, сидящую на кровати с сигаретой в пальцах, поджавшую под себя ноги под одеялом, в сильно открывающей плечи, грудь и спину ночной рубахе, с вспотевшим лбом, с горящими черными глазами, с губами, испачканными коньяком.
– Какое удовольствие рассматривать тебя под дулом револьвера, ты даже не представляешь, – проговорил он раздельно, показывая зубы, – это посильней будет, чем если б я ласкал тебя сейчас здесь, в этой постели. Повернись ко мне в профиль. Тебя должны писать художники. Почему я не вижу здесь твоих портретов? Я убью тебя и на память с собой один прихвачу.
– Портреты в гостиной, Башкиров, – тихо сказала она и снова затянулась – глубоко, жадно, раздув ноздри, расширив ребра. Знакомый с пребыванья у Кудами сладковато-горький запах опия бередил душу, замутнял напряженное сознанье. Обрывки мыслей продолжали крутиться, дергаться. Лоскутья рвались, сшивались, разрывались снова. Я уже говорю с ним! Он говорит со мной! Это успех. Беседуй с ним дальше. Заболтай его. Он сидит на краю твоей кровати. Можешь протянуть руку. Коснуться его. Слегка приобнять его. А револьвер?! Дуло окажется у твоей шеи. Холодная сталь. И ты не отведешь ее рукой. Попробуй! У тебя нет выбора!
Любовь. Он вздрогнул, когда я сказала – любовь. Говори о любви дальше. Говори о любви. Всегда говори только о любви.
– Башкиров, – сказала она совсем тихо, придвинулась к нему на постели и коснулась рукой его руки, той, что цепко держала револьвер. – А у тебя... в жизни... была любовь? Любил ли ты женщину, Башкиров? Или ты только ненавидел? Убивал?.. Только... мстил?.. скажи...
В его глазах появился ледяной синий блеск. Ей показалось – она напоролась грудью на айсберг.
– Запрещенных вопросов не задавать! – Его резкий внезапный крик оглушил ее, заставил согнуться, спрятать лицо в ладони. – Спрашиваешь! О любви меня, бандита, спрашивает прожженная шлюха!
Она прямо, не мигая, широко раскрытыми глазами, посветлевшими от напряженья, от усилья заставить слушать себя – карие радужки позолотели, высветились изнутри солнечной искрой – смотрела ему в лицо. Ее рука, положенная ему на руку, не дрожала. Мелко затряслась другая рука – лежащая со спокойствием ленивого изящества на альковном роскошном одеяле.
В рюмке отсвечивала медовым топазом капля коньяка.
Спрашивай его. Спрашивай. Не затягивай молчанья.
– Ты человек, Башкиров. Ты мужик. И я не бесчувственная. – Тень улыбки тронула ее побледневшие губы. – Я кое-что понимаю. Поняла... еще в тот раз, когда ты пришел ко мне... набросился на меня. Но ты... не зверь. – Она резко вдохнула и выдохнула. – Ты... любишь меня?..
Дуло черно глядело на нее острым пустым зрачком.
Она глядела в глаза Башкирову.
Солжет?! Насмеется?!
– Ты... спрашиваешь так прямо, – его голос внезапно упал до шепота, до хрипа. – Ты ждешь от меня признанья. Все женщины жестокие. Им сладко глядеть, как мужчина страдает. Я не страдалец. Ты не увидишь перед собой хлюпика. Ты не разжалобишь...
– Я и не собираюсь! – Она вскочила на кровати, выпрямилась во весь рост, глядела на него сверху вниз. Он приподнял револьвер, ни на миг не выпуская ее из поля зренья черного дула. – Стреляй, Башкиров! Ты все равно трус, хоть ты и бандит. Ты не выстрелишь!