.................................птица, зачем ты сидишь здесь, на медном пальце Будды?!..Ты избрала благую часть... ты преодолела обманы... перевоплощенья...
Ты выпорхнула из ужаса бардо; ты хочешь прочирикать мне... о радости?!..
Голос бритого ламы послышался отовсюду и ниоткуда:
– Ты вернешься в лоно. Ты вернешься. Ты станешь тем, чем ты являлась от Сотворенья Мира, от пахтанья Священного Океана любовной игрой великой Цам и великого Ульгена. Закрой глаза. Гаутама ожил. Он сошел к тебе. Закрой глаза и обними его.
Лесико закрыла глаза. Подняла, раскинула руки, чтобы, исполняя повеленье ламы, обнять.
– Отчего же здесь, в дацане, снегирь?.. – успела она спросить жалобно перед тем, как все ее тело обняло, обожгло объятье, бросившее ее во тьму первобытного ужаса.
....................................тьма. Тьма Вавилонская.
Изначальная страсть страшна. Тела соединяются во тьме бездны не для любви – для слепого наслажденья. Продолженье рода?! Дудки. Обманка. Не продолженье рода вас, тела, тянет друг к другу – вопль наслажденья. Крик сладкого ужаса. Вы познаете торжество наслажденья, вы хотите снова отведать сласти. Зверь хочет, чтоб родились зверята – человек, особенно дикий, познает наслажденье и хочет наслаждаться.
Тьма. Густая, черная, коричневая, прорезаемая багровыми сполохами тьма. Это Дацан?! Это чрево земли. Это первобытный подземный, пещерный храм, страшное святилище, посвященное Победе Совокупленья.
Чье-то немыслимо тяжелое, темное тело навалилось на нее, смяло. Подмяло под себя. Грубо были растолканы ее колени, сжатые ноги. Железные тиски мужских мышц вывернули ей руки, локти, заломили за голову. Это – меднозеленый Будда?! Страсть жестока, женщина. Ты хотела первозданной любви?! На вот, возьми ее, подавись. Она закричала – мужской меч пропорол ее. Раскроил ее горячее, содрогающееся от ужаса естество. Стал ходуном ходить в ней, бить в нее, резать и терзать ее, настойчиво, неумолимо. И, о ужас, она чувствует, что наслажденье от грубого и бешеного соитья – столь же сильное, как от любви с любимым; что нет преград темному ветру, черному пламени, сметающему последние остатки стыда, бережности, нежности, целомудрия – в каждой, даже самой разнузданной проститутке всегда таится золотой шматок невостребованного целомудрия, а здесь и его нет, оно растоптано, размято в красное мясо. Тяжесть мрака и ослепленье неистовым наслажденьем сплелись в крепкую восточную косицу. Так... любили первые люди?!.. Каин – так любил свою жену... Ной – своих рабынь?!.. Будда так любил женщин при дороге, и, забеременев, при дороге они рождали ему орущих в пыли и зное младенцев... Подчинись. Замолчи. Молчи. Я кладу руку тебе на кричащий рот. Ты не вынесешь меня. Моей пытки. Я буду пребывать с тобой долго – вечно: пока ты не потеряешь жалкое человечье сознанье.
И она, вот ужас, она отвечала ему, она, противясь себе, повторяла телом яростные, дикие приказы его тела! Ты же убиваешь меня! Ты разорвешь меня!.. Да, я разорву тебя. Я смешаю тебя с землей, с пылью, с грязью, с криком. Я погружу тебя в пучину звездного ужаса – в котел, где боги варят варево тьмы и света, из коего потом голыми руками, неистово хохоча, лепят звезды и планеты и солнца. И ты будешь кричать не так, как кричат от любви. Ты будешь кричать первобытным, жестоким, победным криком – криком охотника, настигшим на охоте сначала трех Священных Маралух, потом – самого себя. Охотник, совокупившийся с миром, сам пронзает себе сердце. Женщина, познавшая ужас наслажденья, прозревает колодец смерти. Ты сейчас умрешь. Я насадил тебя на вертел. Я пронзил тебя. Я...
Она напрягла все свои жалкие женские мышцы, весь тонущий, мечущийся в ужасе наслажденья дух.
Я не умру! Я не умру! Врешь, зеленый ржавый Будда! Я никогда не умру!
Ты умрешь сейчас.
Невидимый человек, чудовище или Бог, расплющивший ее под тяжестью медного, горячего, страшного огромного тела, насадивший ее на свой огромный живой меч, вдвинул меч в нее изо всей силы, до рукояти, последний раз – она забилась, исторгла из себя дикий вопль, и в нем потонули все человечьи мечты и желанья, все мысли и стремленья, весь широкий мир, вышитый на плащанице камней и песков серебряными нитями снегов и дождей.
И в последнем миге, когда еще сознанье билось в ней, еще немного жило и мерцало, пока еще первобытное мощное тело неукротимым неистовством жестокого древнего обряда не раздавило ее вконец, – будто мощный свет вспыхнул перед ней, выбухнула яркая огромная желтая свеча из-за темного и страшного края безмыслия – она высмотрела, она увидела: она и Василий, держась крепко за руки, стоят на белой опушке солнечного зимнего леса и смеются, оба – на лыжах, оба – счастливые, как дети или зверята, и он втыкает лыжные палки в снег и обнимает ее, и приближает свое лицо к ее лицу, и целует ее, и из его целующего рта, выталкиваемые языком в ее веселый рот, сыплются сладкие, как варенье, ягоды зимнего шиповника, что забыли склевать снегири, и она глотает счастливую сладость, и ответно целует его, и покрывает поцелуями все его лицо, и плачет от счастья, и кричит от счастья.
Она закричала страшно и провалилась во мрак.
КОШКА
.................................ах, какая чепуха приснится. Невероятная ерунда. Какие-то восточные обряды... и слово одно во сне слышала: то ли Жам, то ли Цам, то ли... трам-тарарам. Резкий металлический слог бил в медный гонг: цзанг-донг, цзанг-донг. Так, должно быть, бьют колокола в далеких высокогорных монастырях, в Тибете, в Лхасе, в Ладаке. Ее часто приглашали съездить туда ее богатые друзья. Импресарио Жермон морщился, если она заявляла, что поедет в Тибет. «Вам не хватает только, госпожа, сорваться со скалы и разбиться, – гнусным носовым голосом протягивал он и добавлял несколько витиеватых французских ругательств. – Вы должны помнить о том, что вас ждет Париж. Париж, мадам, – это не ваш захудалый провинциальный Шан-Хай. Париж – столица мира. Вы должны готовиться, репетировать, пить горячее молоко на ночь, а не мечтать о Тибете. Какие-то дрянные монастыри... лысые, дурно пахнущие монахи... молитвы, похожие на скрежет железа по железу... Ведь вы же не восточной веры, мадам, – куда же вы суете свой нос?.. Ах, интересно?.. Мало ли что мне интересно... Может, мне интересно с утра до ночи сидеть в синема и грызть шоколад или апельсин... однако я этого не делаю, потому что у меня есть дела поважнее...» У, старая французская гнусавка. Она махала на него рукой, отгоняя, как муху. Слава Богу, он вывалился наконец за дверь. Девочки разобрали ей постель, и она одним махом бухнулась на пушистое, взбитое пуховое ложе, в гору подушек, укрылась одеялом на гагачьем пуху сначала с головой, шутя сама с собой, со своим ораженьем в зеркале, потом выпросталась из-под него, оглядела спальню темными, озорно блестящими глазами.