прочернелом воздухе. Свисты и визги авто. Она перебегала широкую улицу, бешеную и гудящую, и вопящую на разные механические голоса, прямо под широколобыми дикими мордами машин, под слепящими фарами – и гигантское, знаменитой марки авто, похожее на громадного черного быка с белыми круглыми глазами навыкате, чуть не сшибло ее, шофер загудел в клаксон пронзительно, многократно, высунулся из-за стекла и завопил: «Ты!.. Шлюха уличная!.. Зенки повылупила, а слепая!.. Это же главная страда Шан-Хая!.. Мотаются тут, беднячки, ночные бабочки, серые совки!.. будто трущобных кварталов для них вечерами нет!.. Уйди с дороги!..» Она не поняла ни слова. Схватилась за поля шляпки обеими руками. Отбежала скорей на тротуар. Из окна на нее вылили помои. Она долго отряхивалась от гадких отбросов.
Как он сказал, тот шофер? Она не поняла, она догадалась. Шлюха – вот как сказал он. Как она могла забыть! Она имела право забыть все, кроме этого. Василий сегодня придет домой – снова картошка, жаренная со шкурой, и та последняя. И без хлеба. Китайский хлеб вкусный, душистый. Шань-га. Сосед Лю Су-Чан сам печет, и она у него покупает, если есть деньги. Шань-га – что наш калач: прижмешь рукой – сожмется в лепешку, отпустишь ладонь – развернется снова, воздымется, как ни в чем не бывало. Василий любит такой хлеб. Ноздри у него раздуваются. Мужика надо вкусно кормить, Лесико, тогда он будет тебя любить. А голод что. Голод не тетка, Лесико. Вас-то в борделе кормили. Тебе сейчас рис с соевым соусом, с лапами отвратительных крабов, кажется – чем?! Райской пищей, Эдемской?!
Кружится голова. В сторону ведет. Нет, Лесико, ты не беременна. Ты... Она зажала себе рот рукой. Как оглушительно гудят мерзкие авто! Посмотри на себя в стекло витрины. Раскосые манекены стоят, растопырив руки, раздвинув пальцы, раскинув ноги. На, бери меня и ешь. Я женщина. Картонная женщина, с нарошным румянцем, с приклеенной улыбкой. Я и не пикну, делай со мной все что хочешь. Это мы уже проходили в борделе. А разве эта шан-хайская улица не бордель, Лесико?! Темнота сгущается, и женщин на улице становится все больше, и все более вызывающе, нагло накрашены они, и глядят все зазывней и бесстыдней. Весь мир хочет совокупляться, Лесико. Зачем?! Бог, скажи, зачем?! Разве смысл земной жизни для человека Ты положил в том, чтобы люди сплетались и кричали от страсти, а потом, после, с отвращеньем плевали друг в друга?! Но я так не хочу, Господи! Господи! Избавь меня от этого ужаса! Все что угодно, но не этот ужас! Я не хочу сознавать, что я – лишь чья-то еда... чья-то рисовая циновка, подстилка! Я человек! Я человек!
Ты не человек, а женщина. Гляди, как много женщин. И все они глядят во тьму и в бешенство неона жадными, голодными глазами. И все они хотят есть. И у всех у них дома сидят на лавках китайские голодные дети, мал мала меньше, и разевают голодные рты, как галчата, и у всех у них приползают с работы мужья домой затемно, ссутулясь, горбясь, буравя ненавидящим взором из-под пыльных бровей этот голодный мир; и мужики еще пуще, чем дети, есть хотят.
Врешь ты все сама себе, Лесико. Никаких мужей и детей у них нет. Это просто женщины. Сами по себе. И они хорошенькие. И они сами хотят есть. И хотят красиво одеваться. И хотят спать на душистых пуховых перинах. И обмахиваться веерами из павлиньих перьев. И носить страусиные шляпы. И манто из золотистых норок. И шиншилловые боа. И связки жемчужных ожерелий на шеях.
И, может быть, какая-то из женщин хочет, чтоб на ее исцелованной вдоль и поперек – негде пробы ставить – пышной груди красовался единственный в мире черный жемчуг, Великая Жемчужина Востока, и она и впрямь считает, что она сама, живая и веселая, стоит, ох, стоит этой Жемчужины.
Что же ты теряешься, Лесико?! Не пора ли и тебе тряхнуть стариной?!
Она представила себе впалые щеки Василия. Его запавшие от голода глаза. Его башмаки, износившиеся в край, натершие ему до крови пятки. Пыльные пятки рикши. Не за этим ли они приволоклись сюда из проклятой Ямато?!
Что ты будешь есть сегодня, милый мой. Что ты будешь сегодня пить. Чистая вода в Шан-Хае тоже дорого стоит. Ее продают в длинных бутылях, три юаня бутыль. А так – напьешься, и загнешься: живот вздует, в больницу отвезут, еще и не выкарабкаешься.
Она кокетливо поправила шляпку, отошла от ярко освещенной витрины. Мимо нее по дороге проплывали блестящие чистенькие, как младенцы в колыбели, богатые авто, бедняцкие машинешки-жучки, пропыленные донельзя повозки рикш, крестьянские телеги с остатками гнилых капустных листьев и ошурков лилового китайского лука – крестьяне возвращались с шан-хайских рынков к себе домой, в предместья; и водители шикарных авто смотрели на нее из-под отблескивающего лака надраенных стекол вместе заинтересованно и презрительно: какая славная мордашка, жалко, что замарашка. Ей почудилось, что тот, кто вел авто почти вровень с тротуаром, рядом с ней, нарошно тормозил ход машины, чтоб получше разглядеть ее стати.
В горле пересохло; она облизнулась и натужно, вымученно улыбнулась, и ей показалось – какая обворожительная улыбка у нее, прелестная, неотразимая.
– Господин? – сказала она одно из немногих слов, вызубренных ею по-китайски, и приподняла над глазами соломку шляпы. Господи, какое счастье, что она надела сегодня ленточку на шею, и исподнее у нее стиранное в золе, чистое.
Авто стало. Боковое стекло отъехало вниз. Зловещая узкоглазая рожа высунулась из-за стекла, обозрела ее всю подозрительно, и верещащий голос задал вопрос по-китайски:
– Не больна?
Она не поняла. Грациозно и жалко пожала плечами. Показала пальцами на уши, на губы: мол, не смыслю, иноземка. Мужчина понял так – глухая, косноязычная.
Все лучше – меньше болтать будет.
Он распахнул дверцу авто.
– Садись! Живо!
Бедно одета. Хорошо: он меньше заплатит.
Она подобрала рукой юбку, занесла ногу.
До нее дошло, что она делает.
Здесь, в машине! В зловонном нутре авто, чужой китайский мужик, наверно, коммерсант – таратайка лаковая, чисто вымытая, в салоне висят китайские драгоценные талисманчики, Будда из оникса, связки жемчугов – видно, поддельных... на счастье!.. Твоя нога, Лесико. Она уже переступила порог.
Дура, твоя нога переступила порог давным-давно. А помнишь, что тебе говорила зарезанная самураями Нора?! «С мужиками всегда надо держать кукиш в кармане!»
Кукиш будет сегодня у Василия на ужин, если ты не...
– Ну, что копошишься?! – Какое счастье, что она не знает, что означает по-русски угрожающее мяуканье. – Падай прямо на сиденье!
Рука протянулась и рванула ее внутрь. Она издала только короткий стон, тут же отрезанный от огненного, сумасшедшего ночного мира шоссе, витрин, перекрестков, щебета прохожих, кровавых реклам резким стуком плотно захлопнутой машинной дверцы.
Коммерсант более не произнес ни слова. Он молчал все время ее ужаса.
Когда все кончилось, он, во тьме провонявшего мужскими парфюмами авто, нашарил ее взмокшую ладонь и сунул в нее горсть юаней.
И так же молча выпихнул ее вон, на гомонящую, ярко освещенную раскосую улицу, которой дела не было до людского голода, слез и отчаянья.
– Где ты была?!
Она медленно снимала соломенную шляпку. На ее щеках и шее цвели синяки позорных укусов.
– Где ты была, говори! Где?!
Она молчала.
У ее ног притулилась брошенная сумка. Доносились манящие запахи позабытой снеди. Жареная курица... салаты... лососи... хлеб... да, да, это не сон, душистый любимый им хлеб, шань-га. Что-то там еще?!.. о, он с ума сойдет, если... она не расскажет...
– Можно я буду молчать?
Можно все. Можно было сделать и это – то, что она сделала. Она же сделала это во имя тебя, дурак. А ты еще пытаешь ее расспросами. Всякая речь сейчас – ложь. Правда – вот она: она стоит перед тобой, ее лицо искусано, у ее ног в поноске – свежая еда. И все. Больше нет в мире правды, кроме этой.
– Зачем люди продаются, Василий?!
Он подбежал к ней, подхватил ее на руки, и тут она закричала, страшно разевая рот, закричала