известием отправлен курьер в Петербург с места сражения, и Кутузов - фельдмаршал. Мы остались на месте, но ночью пошли назад. Бенигсен искал новых позиций и привел армию на Поклонную гору. Тут я виделся с Кутузовым, который повторил мне, что он дает баталию. Я возвратился в город и занимался ранеными, коих число в беспорядке пришедших было до 28 000 человек и при них - несколько тысяч здоровых. Это шло разбивать кабаки (в них вина уже не было) и красть по домам. В 8 часов вечера я получил от Кутузова письмо следующего содержания:
'Получа достоверное известие, что неприятель отрядил два корпуса по 20 тысяч на Боровскую и Звенигородскую дорогу, и находя позицию мою недовольно выгодною, с крайним прискорбием решился оставить Москву. Прошу вас прислать мне скорее проводников - вести войска чрез Калужскую и Драгомиловскую заставы во Владимирскую и Коломенскую' (13).
Тут мне оставалось вот еще что сделать. Важное, нужное и драгоценное все уже отправлено было, но должно было потопить оставшийся порох 6 000 пуд, выпустить в магазине 730 000 ведер вина, отправить пожарные, полицейские и прочие команды, гарнизонный полк и еще два, пришедшие к 6 часам утра. Все сие сделано было. Войска наши вышли в беспорядке, и если бы злодей послал три полка кавалерии, то бы вся артиллерия ему досталась. Мюрат шел по Арбату, и мужик, выстрелив по нем из окна, ранил [какого-то] полковника. Ввечеру загорелись лавки и лабазы близ Кремля. На другой день во многих местах загорелся город и при сильном ветре, продолжаясь три дня, огонь истребил 5/6 частей города. Церкви разграблены, и в соборе стоит эскадрон кавалерии. Что Кутузов не хотел защищать Москвы, сему доказательство то, что 29-го послано повеление отправить провиант во Владимир, а Бонапарт накануне своего входа отдал [распоряжение] в приказе, какому полку быть на карауле. Теперь, пройдя четыре дороги поперек, мы стали на старой Кулужской в 35 верстах(14), ничего не делаем, не знаем, что и неприятель делает, а одна лишь партия в 1200 человек на Можайской дороге взяла в 36 часов 1300 человек пленными, курьера и два транспорта из Смоленска. В письмах из армии неприятельской, захваченных с курьером, все говорят, что грабежу не было, что все вывезено, вина нет и провианта лишь на 8 дней. Кутузова никто не видит. Кайсаров за него подписывает, а Кудашев всем распоряжает. Бенигсен надеется быть главнокомандующим. Барклай советовал оставить Москву, чтобы спасти армию, полагая, что сим загладит потерю Смоленска. Армия в летних панталонах, измучена, без духа и вся в грабеже. В глазах генералов жгут и разбивают [дома] офицеры с солдатами. Вчера два преображенца грабили церковь. По 5 000 человек в день расстреливать невозможно. Регулярного войска из Калуги и от Лобанова прибыло до 27 000 человек. Мы стоим, что будет - никто не знает. Настоящее бедственно, но будущее ужасно, хотя неприятель и должен здесь погибнуть и не выйти из России.
Вам преданный граф Ф. Ростопчин.
Н. М. Лонгинов - С. Р. Воронцову.
13 сентября. С.-Петербург <
...> Письмо сие назначая для вас единственно или для немногих, коим, ваше сиятельство, сообщить заблагорассудите, я почитаю за лучшее писать оное по-русски, дабы любопытное око иностранцев не могло проникнуть содержание оного. Коль скоро правительство составлено из частей, несогласных между собою, нельзя ожидать, чтобы оное могло поддерживать себя иначе как интригами, а сии, распространяясь повсюду, наполняют все места, зависящие от оного. Таким образом, стоит только упомянуть имена министров наших, чтобы все понять и всех [о] ценить как должно.
Граф Румянцев (15) один, можно сказать, наибольшее имел влияние на все меры правительства, если не куплен Франциею, то из единственной в своем роде глупости и неспособности. [Он] всегда так действовал, как бы на жалованьи у Бонапарте, до того, что если бывали когда минуты доброго расположения государя к доброму делу, то оное не иначе исполнялось как мимо его. При всем том он вообразил и заставил многих о себе думать, что он - Макиавель, хотя голова его нимало не похожа на сего умного софиста в политике. <...>
Козодавлев, министр внутренних дел, есть его креатура, подлейший из подлецов, знающий порядок и течение обыкновенных дел и ничего никогда не значивший. <...> Много препятствовал сближению России с Англиею и постоянно показывал себя врагом последней. Сей глупый, впрочем, педант никакого никогда влияния [и] даже понятия о политической системе нашей, если то можно назвать системою, не имел. <...>
Барклай, выведенный из ничтожества Аракчеевым, который думал им управлять, как секретарем, когда вся армия возненавидела его самого, показал, однако же, характер, коего. А. не ожидал, и с самого начала взял всю власть и могущество, которые А. думал себе одному навсегда присвоить, но ошибся, присвоив их месту, а не себе, и Барклай ни на шаг не упустил ему, когда вступил в министерство. Я почитаю, сколько могу судить, что Барклай есть честный тяжелый немец с характером и познаниями, кои, однако ж, недостаточны для министра. Притом, не имея ни связей, ни могущих друзей, он один стоял против всех бурь, пока, наконец, Ольденбургская фамилия(16) и Сперанский, как утверждают, приняли его в покровительство. <...>
Б[алашов], полиции министр, другого ремесла ввек не имел как шпионство, быв долго в Москве и здесь полицмейстером. Подлой должности и поручить нельзя как душе подлой, которой никто не мог себя вверить или вступить с ним в связь. Он много делал зла, добра - немногим, а в политике ничего не смыслит. <...>
Дмитриев, пиита, человек прямой и честный, немного мартинист(17), шел своею дорогою, не входя в большие связи, кроме с старинным приятелем Балашовым и с Разумовским, с прочими он мало знался и делал одни свои дела.
Министерство, так составленное, не могло почти действовать. Для него надобна была душа. Нашлась она в Сперанском, к несчастью России(18). <...>
Описав, таким образом, корень всего зла, можно удобнее приступить к отраслям, кои не меньше имели влияния на нашу армию. Некто Фуль, который принят из Пруссии в нашу службу генерал-майором, был творцом нашего плана войны. Человек сей имеет большие математические сведения, но есть не иное как немецкий педант и совершенно имеет вид пошлого дурака. Он самый начертал план Иенской баталии(19) и разрушения Пруссии. <...> Многие не без причины почитают его шпионом и изменником. Кто и как его сюда выписал - неизвестно, только он после Тильзита здесь очутился. О плане его и говорить нет нужды - он был слишком виден по всем происшествиям войны. Барклай, исполнитель оного, немец в душе, привлекший ненависть всех русских генералов, у коих он был недавно в команде, соединяющий гордость с грубостью, положил за правило никого не видеть и не допускать [к себе]. <...> Солдаты главнокомандующего не видели и не знали, кроме [как] в деле против неприятеля, где он всегда оказывал много храбрости и присутствия духа. Но все, что касалось до распоряжений прежде и после дела при беспрерывном отступлении после успехов, казалось непонятным, а о движениях неприятеля не иначе узнавали, как когда оные были уже произведены в действо, тогда как наши казались ему известными. До Смоленска винить Барклая нельзя (он исполнял предписанный план), но после Смоленска, когда предписано [было] ему действовать наступательно и он имел к тому способы, одержав значущий успех, отразив неприятеля, оправдать его трудно, тем более что большая часть генералов доказали ему возможность удержать позицию, которая одна могла закрыть Москву. Многие поставляют его на одной доске с Сперанским, но несправедливо, кажется. <...>
Князь Багратион, хотя и неуч, но опытный воин и всеми любим в армии, повиновался, но весьма неохотно Барклаю, который его моложе, хотя и министр. Впрочем, он долг свой исполнил и соединился с ним, несмотря на все препятствия и трудности. После Смоленска он писал государю, что он готов повиноваться даже и Барклаю, но что сей командовать не способен, и все солдаты ропщут. Изнурили их напрасно, половину растеряли для того, чтобы Москву и знатную часть России разорить, тогда как свежими еще войсками в начале можно было неприятеля остановить. Государь сам был свидетелем, когда в бытность его в Видзах корпус гр. Шувалова (ныне графа Остермана-Толстого) почти громко закричал 'измена!' По рапорту о сем графа Шувалова, его сменили, а план по-старому продолжали исполнять, пока нашли, что не по нашему, а по своему плану неприятель действует. В Дриссе узнали, что неприятель устремился на Смоленск, в военном совете положено туда [же] идти. Государь потерял голову и узнал, что война не есть его ремесло, но все не переставал во все входить и всему мешать. Граф Аракчеев уговорил его ехать в Багратионову армию с собою. Лишь коляски тронулись с места, он велел ехать в Смоленск, а не в Витебск и объявил ему, что ему должно ехать в Смоленск и Москву учредить новые силы, а что в армии присутствие его не только вредно, но даже опасно(20). Говорят, что Аракчеев взялся быть исполнителем общего желания всех генералов.<...> Ненависть в войске до того возросла, что если бы государь не уехал, неизвестно, чем все сие кончилось бы.
Вся публика кричала Кутузова послать. Кутузов был здесь и трактован как всякий офицер, несмотря на прошлую кампанию(21) и на мир с турками, о коих даже и слова не сказано ему по приезде государя, пока, наконец, он сам не стал требовать объяснения, дурно, хорошо ли он сделал, и что он желает знать мнение государя. Тут и сторговались с ним выбрать княжеский титул или жене портрет! Наконец, когда дело зашло и за Смоленск - нечего делать, надобно послать Кутузова поправить то, что уже близко к разрушению. Увы! Москва не спасена, несмотря на 26 августа, стоившее нам до 30 000 героев! <...> Бог знает, что вперед случится. <...>
Ваше сиятельство еще до получения сего узнаете о