Бодлер Шарль
Падаль
Шарль Бодлер
Падаль
Сказать, что Бодлер в России - больше, чем Бодлер, было бы, разумеется, преувеличением, и все-таки французский поэт не только прочно вошел в русскую культуру, но и стал в ней фигурой почти мифологической. Судьба русского Бодлера более всего напоминает судьбу русского Байрона: чем один был для золотого века, тем другой стал для серебряного.
Проникновение Бодлера в Россию началось в последней четверти XIX века. Если принять за начало этого процесса публикацию первых переводов в толстых журналах, а концом считать выход полных русских 'Цветов Зла' (1907- 1908), то в нeм можно с некоторой долей условности выделить два этапа - досимволистский и символистский.
Разумеется, Бодлера переводили и после символистов. На протяжении всего XX века он привлекал внимание переводчиков, как и любой другой европейский классик. Особо следует отметить труд Вильгельма Левика, который перевeл в общей сложности около четверти 'Цветов Зла' - некоторые его версии по сей день остаются непревзойдeнными, - а также знаменитое 'Плаванье' Марины Цветаевой и переводы еe дочери Ариадны Эфрон. Тем не менее эпоха, последовавшая за cеребряным веком, практически ничего не прибавила к уже сложившемуся в России образу Бодлера как отца и мученика новой поэзии.
Первый этап освоения Бодлера начался в 60-х годах XIX века и продолжался приблизительно до начала XX . В это время его переводили в основном суровые революционеры-демократы - такие, как Николай Курочкин, брат знаменитого переводчика Беранже Василия Курочкина, Дмитрий Минаев и Пeтр Якубович. Они увидели в Бодлере прежде всего певца угнетeнного пролетариата (основываясь главным образом на циклах 'Парижские картины' и 'Мятеж'), чем отчасти и объясняется их пристрастие к французскому декаденту.
В этом контексте особняком стоит фигура Петра Якубовича-Мельшина, первого серьeзного переводчика Бодлера. В начале 80-х годов прошлого века Якубович возглавлял петербургскую организацию 'Народной воли', в 1884 году был арестован. Суд приговорил его к смертной казни через повешение, заменeнной позже восемнадцатью годами каторги. В Сибири стойкий революционер и перевeл большую часть 'Цветов Зла'. Именно в его переводе в 1895 году пятьдесят три стихотворения Бодлера впервые были изданы в России отдельной книжкой. В предисловии ко второму, расширенному изданию 1909 года он защищает Бодлера одновременно от декадентов, названных им 'школой кривляющихся поэтов', и косвенно - от собратьев по революционной борьбе: Якубович специально подчeркивает отсутствие в книге 'крикливого отдела 'Revolte' ('Мятеж'). Его собственное отношение к Бодлеру лучше всего сформулировано в том же предисловии:
'С 1879 г. начали печататься (в журнале 'Слово') мои первые переводы из Бодлэра, но главная работа была сделана мною значительно позже (1885-1893), в Петропавловской крепости, на Каре и в Акатуе. Бодлэр являлся для меня в те трудные годы другом и утешителем, и я, со своей стороны, отдал ему много лучшей сердечной крови...
Кончив свой труд и мечтая об его издании отдельной книгой, я, между прочим, писал тогда в проектируемом предисловии:
В те дни, когда душа во тьме ночей бессонных
Славолюбивых грeз и дум была полна,
Из сонма чуждых муз, хвалой превознесeнных,
Одна явилась мне, прекрасна и бледна.
............................::::::::::
...И повела меня крылатая подруга
По склепам гробовым, по мрачным чердакам,
По сферам странных грeз, бессильного недуга,
Паренья гордого к высоким небесам.
И всe дала понять: зачем любить до боли
Ей сладко то, что свет насмешкою клеймит,
А то, что видит он в лучистом ореоле,
Такую желчь и скорбь в душе еe родит!..'
Якубович, несмотря на то что его переводы хронологически принадлежали к Серебряному веку и выходили с предисловием Бальмонта, был человеком другого, старшего поколения и воспринимал Бодлера в наивно-романтическом ключе (такой взгляд, кстати, разделял и М. Горький). Совсем иначе отнеслись к 'Цветам Зла' младшие современники Якубовича. Для них Бодлер становится объектом восторженного поклонения. В первом десятилетии нашего века выходят три полных перевода 'Цветов Зла': А. Панова (1907), А. Альвинга (1908) и Эллиса (1908), не говоря уже о многочисленных переводах отдельных стихотворений, публиковавшихся Брюсовым, Бальмонтом, Мережковским, Анненским, Вяч. Ивановым... Каноническими для того времени надо считать, безусловно, переводы Льва Кобылинского (литературный псевдоним - Эллис), который был воистину проповедником и пророком Бодлера - таким рисует его в своей книге 'Начало века' Андрей Белый.
Почему же именно Бодлер стал кумиром русских декадентов на рубеже столетий, затмив других французских поэтов, которых Поль Верлен назвал 'проклятыми', имея в виду проклятье непризнанности и трагического одиночества, - Нерваля, Лотреамона, Рембо, самого Верлена? По всей видимости, объясняется это не только силой его таланта, но и тем, что именно он постулировал и всей своей жизнью доказал, что причина его отверженности не в сложном характере, не в случайных неудачах, а в самой природе его гения. 'Больная муза' Бодлера стала Пифией новой поэзии, заявившей, что царство еe - anywhere out of the world. Огромное значение приобрeл и факт осуждения 'Цветов Зла' судом Второй империи. Всe это лишний раз подтверждает упомянутое сходство исторической роли в российской словесности Байрона и Бодлера. Ведь и Байрон был, по сути, настоящим 'проклятым поэтом' - в силу своего мрачного дарования и трагической биографии. Именно в этом заключалось его обаяние для русской и европейской молодeжи; тогда же впервые возникло и утвердилось в умах существующее сейчас на правах общего места представление о судьбе поэта как о непременной трагедии: в роли поэта par excellence Овидий постепенно заслонял Горация, Тассо - Петрарку, Шенье - Расина и т. д. Так же, как обаяние имени Байрона способствовало утверждению романтизма в русской поэзии, так культ Бодлера ознаменовал наступление эпохи символизма.
В восприятии Эллиса и его современников наиболее полным и совершенным воплощением бодлеровского гения, его квинтэссенцией была знаменитая 'Падаль'('Une Charogne'). Бодлер являлся для них в первую очередь автором 'Падали'; ни одно другое стихотворение, русское или иностранное, классическое или современное, не упоминалось и не цитировалось в то время так часто.
Содержание 'Падали' достаточно просто: первые девять четверостиший посвящены детальному описанию разлагающегося трупа, в последних трeх поэт, обращаясь к своей возлюбленной, говорит о том, что и ей суждено истлеть в земле, но она останется в его стихах и силой его дара избежит забвения. Эта мысль, восходящая к знаменитой оде Горация, разумеется, не нова. Однако суть 'Падали' несводима к еe заключительной строфе: воспринимать эти стихи как очередную импровизацию на тему vita brevis, ars longa было бы наивно. Тем не менее были и вполне анекдотические попытки переводить 'Падаль' именно в таком традиционном духе. Так, у А. Панова последние три строфы выглядят следующим образом:
И что же? Ты станешь вот тем же, моя дорогая,
Такою же падалью будешь и ты,
Мой ангел прелестный, любовь моя, радость святая,
Звезда моей жизни, созданье мечты!
Да! Будешь ты тем же! Я вижу, как ты, разлагаясь,
Царица прелестных восторженных грeз,
В холодную землю ты ляжешь, со смертью венчаясь,
Сгниeшь под гирляндами сорванных роз:
Тогда о скажи тем червям, что твои поцелуи
Есть будут, скажи им, моя красота,
Что помнить я буду подругу свою дорогую,
Что в Смерти жива дорогая Мечта!
Более сложную - в духе символизма - интерпретацию этого произведения предлагал Эллис. В изложении Андрея Белого она звучит так: '...в центре сознания - культ мечты, непереносимой в действительность, которая - падаль-де; она - труп мечты'. Такое прочтение в какой-то степени верно отражает мировоззрение Бодлера, хотя сам перевод Эллиса и не пришeлся А. Белому по вкусу: как он язвительно замечает, 'Кобылинский читал <...> 'Падаль' в плохом переводе своeм; в нeм Бодлера и не было...' Это суждение сейчас представляется чрезмерно строгим; впрочем, перевод Эллиса публикуется ниже, и читатель может судить о нем сам.
У русских декадентов существовал настоящий культ необычных и маниакально-острых ощущений, так называемых 'мигов', как главного объекта поэтического изображения. Наивысшей удачей считалось вместить в классически совершенную форму самые тонкие и невиданные прежде оттенки чувства, мысли, впечатления, описать то, что никогда ещe не было описано в стихах и не мыслилось как возможный предмет лирического описания. И в этом Бодлер им