Жуковского. Другие мифические мотивы можно найти в сочинениях историка Теодора Нарбута, жившего в середине XIX века: Нарбут не чуждался стилизации и прямого вымысла, но именно поэтому был — и по сей день остается — очень популярным. Из Нарбута взят, например, идол Рагутис, литовский Вакх или Приап, статуя которого смущает ксендза Монкевича:

'Настоятель гневно хмыкал, ерзая на стуле, когда читал о неслыханном изобилии богов и богинь, почитавшихся некогда в стране, и узнавал знакомые, на удивление стойкие суеверия, над искоренением которых трудился. Неизвестно, душеполезно ли такое чтение. К примеру, закрываешь ты книгу, снимаешь очки и приступаешь к другим делам, как вдруг совершенно неожиданно встает перед тобой образ Рагутиса — такого, каким его откопали где-то в лесных песках. Толстый божок пьянства и разврата, вырезанный из дубовой колоды, лукаво усмехается: его ступни в деревянных башмаках огромны — он стоит на них, не нуждаясь в опоре, во всей своей старательно изображенной непристойности, in naturalibus. И не думать о нем решительно невозможно.

Костел в Гинье построен на месте древнего языческого капища. Тетка Томаша отправляется к колдуну за лекарством для овец, и это считается совершенно естественным. Местные жители уверены, что излечиться от укуса гадюки 'можно с помощью заговора, или прижигая рану раскаленным докрасна железом, или напившись до белой горячки, но лучше всего применять все три средства одновременно'. Язычество и христианство причудливо перемешаны в сознании бабушки Миси Сурконтовой: 'Интересовалась она прежде всего колдовством, духами и загробной жизнью. Из книг читала только жития святых, но, по-видимому, ее не занимало их содержание, а пьянил и приводил в мечтательное состояние сам язык, звучание благочестивых фраз. ‹…› В разных мелких происшествиях она угадывала предостережения и указания Сил. Ибо в конечном счете надо знать и уметь правильно себя вести — тогда окружающие нас Силы услужат и помогут'. У бабки многое унаследовал сам Томаш: '…он был одиноким ребенком в царстве, которое менялось по его воле. Черти, быстро съеживавшиеся и прятавшиеся под листьями, когда он подбегал, вели себя как куры, которые, всполошившись, вытягивают шею и таращат глупый глаз'. Переходя от литовской мифологии к ее 'метамифологическому' обсуждению, Милош говорит.

'Может быть, трухлявые ивы, мельницы и заросли по берегам особенно удобны для существ, которые поназываются людям, только когда сами того пожелают. Видевшие их говорят, что черт невысок, ростом с девятилетнего ребенка, носит зеленый фрачок, жабо и белые чулки, волосы заплетает в косицу, а в башмаках с высокими каблуками пытается скрыть копыта, которых стесняется. К этим рассказам следует относиться с некоторой осторожностью. Весьма вероятно, что черти, зная суеверный трепет народа перед немцами — людьми торговыми и учеными, — стараются придать себе серьезности, одеваясь как Иммануил Кант из Кенигсберга. Недаром на берегах Иссы нечистую силу называют еще 'немчиком' — имеется в виду, что черт стоит на стороне прогресса. Однако трудно предположить, что они носят такие костюмы ежедневно. ‹…› И как отличить существ, появившихся здесь с приходом христианства, от других, прежних местных жителей: от лесной колдуньи, подменяющей детей в колыбелях, или от маленьких человечков, выходящих ночью из своих дворцов под корнями черной бузины? Есть ли между чертями и прочей тварью какой-то сговор, или они просто живут друг возле друга, как сойки, воробьи и вороны? И где тот край, куда прячутся те и другие, когда землю давят гусеницы танков, у реки копают себе неглубокие могилы приговоренные к расстрелу, а среди крови и слез, в ореоле Истории, встает Индустриализация? Можно ли представить себе съезд в пещерах — глубоко в недрах земли, где уже жарко от огня жидкого центра планеты, — на котором сотни тысяч маленьких чертей во фраках серьезно и с грустью слушают ораторов, выступающих от имени центрального комитета ада?'

Здесь — под покровом иронических фраз — скрыты крайне серьезные и важные для Милоша темы: речь идет о рационализме, духе науки и прогресса, которые в XX веке привели к безумию и аду на земле. От архаических, даже смехотворных верований перебрасывается мост к богословию — а также и к истории. Мировое зло всегда было в центре философских раздумий Милоша. Он многие годы интересовался манихейством и даже пытался как-то соединить его элементы с христианским учением (манихейство — гностическая религия, полагающая зло активной силой, а не просто нехваткой добра). Надеждой и даже амбицией Милоша было создание некоей 'пострационалистической' науки, учитывающей опыт таких мыслителей, как Эммануил Сведенборг, Уильям Блейк и старший родственник самого поэта, французский автор Оскар Милош: эта наука рассматривала бы человека не как результат биологической эволюции, а как странное существо, одинокое во вселенной, таинственное для самого себя и постоянно преодолевающее свои границы. Можно по-разному оценивать эти взгляды Милоша, но он был последователен.

'Долили Иссы' — в сущности богословский роман, снизанный с традицией Достоевского: он говорит о добре и зле, а также о грехе и благодати, каре и прощении, предопределении и свободе. В него не случайно вторгается глава о далеком предке Томаша Иерониме Сурконте, а через него — о кальвинистах и арианах, которые всю жизнь занимали Милоша. Кальвинизм, кстати, сохранился в его родных местах. Отзвуки давних религиозных споров живы в милошевской Литве, которая отличается редкостным разнообразием вероучений. Здесь присутствуют не только католичество и протестантство, но и православие (уместно вспомнить, что совсем рядом с Шетеняем, по другую сторону Иссы-Нявежиса было имение Петра Столыпина). Присутствуют иудаизм и даже мусульманство: мятущийся Бальтазар идет за помощью к раввину, а Томаш находит в семейной библиотеке Коран — книгу, которая учит, 'как человек должен поступать, что можно, а чего нельзя'. Во многочисленных человеческих драмах, составляющих сюжетные линии романа, выражены трансцендентные, метафизические мотивы: при этом Милош не боится домысливать все до конца, во всяком случае до того конца, где умолкает человеческий разум.

Метафизика по-своему явлена уже в судьбе Ромуальда Буковского и его Барбарки, которые существуют скорее в мире рода, чем в мире духа ('На границе животного и человеческого суждено нам жить, и это хорошо', — говорит о них автор). По-другому она просвечивает в примитивном богоборчестве Домчи Малиновского, который садистически убивает собаку, кощунственно издевается над облаткой (частый сюжет литовского фольклора) и вообще верит не столько в Бога, сколько в ужей и водяных. В этом крестьянском парне можно угадать будущего коммуниста или — скорее — террориста-эсера: кстати, последних в межвоенной Литве было много, и некоторых из них Милош знал. Более глубоки истории самоубийцы Магдалены и убийцы Бальтазара. Магдалена — современная Ева, согрешившая с ксендзом Пейксвой и от этого погибшая, открывает для Томаша вечный вопрос, 'почему я — это я? Как это возможно, что, обладая телом, теплом, ладонью, пальцами, я должен умереть и перестать быть собой?' Ее богооставленность — следствие чрезмерной сосредоточенности на себе: 'Чтобы отравиться крысиным ядом, надо потерять всякую надежду, да к тому же так поддаться своим мыслям, что они заслонят собой весь мир, пока человек не перестанет видеть ничего, кроме собственной судьбы'. Будет ли она прощена — или она настолько отвернулась от Иного, что это стало невозможным? И будет ли прощен загубивший ее ксендз Пейксва? В судьбе лесника Бальтазара очевидны отзвуки Достоевского (возможно, лесник — побочный сын деда Сурконта, как Смердяков — побочный сын Федора Карамазова). Это история душевной болезни, но также почти средневековая история одержимости дьяволом — духом лжи и отчаяния. Не в силах справиться со своей совестью, Бальтазар бунтует против того, что земля — это земля, а небо — небо, и ничего больше: пораженный 'распадом вещей', он умирает в уверенности, что предопределен к гибели — словно потерявший всякую надежду кальвинист. А может быть, надежда появляется в последнее мгновение? Не нам знать.

Природа вызывает в созревающем уме Томаша все те же вопросы: что есть предопределение и что есть свобода воли. 'Но там, на другом берегу, осталась его утка. Что она делает теперь? Чистит клювом перья, с кряканьем хлопает крыльями и благодарит за радость после миновавшей опасности. Кого благодарит? Постановил ли Бог оставить ее в живых? Если да, значит, это Он подсказал Томашу не стрелять. Но почему в таком случае ему казалось, что все зависит только от его воли?' Убийство и агония белки открывает ему глаза на то, что мир сей построен на страдании: природа есть бесконечная цепь смертей. Это было постоянным предметом манихейских размышлений Милоша, а впрочем, не его одного: подобным мыслям предавались, например, русские обериуты, особенно Заболоцкий. Мир лежит во зле. Однако это не есть конечный вывод 'Долины Иссы'.

Мир есть также дар человеку, дворец, данный ему для радости и благодарения. Милош часто говорил о метафизической основе 'Пана Тадеуша' — лес и травы, домашний быт и утварь, земледелие, ремесла приобретают у Мицкевича измерения первозданного рая. 'Долина Иссы' во многом следует знаменитой

Вы читаете Долина Иссы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату