— А этот Иероним Сурконт жил здесь?
Дедушка словно очнулся.
— Жил ли он здесь? Наверное, но мы мало о нем знаем. В основном он сидел в Кейданах у князя Радзивилла.[37] У кальвинов там была своя община и школа.
Томаш угадывал в деде какую-то сдержанность, осторожность, эту уклончивость взрослых, которые говорят о некоторых членах семьи вполголоса и умолкают, стоит тебе внезапно войти. Лица этих людей невозможно себе представить: они утопают в тени, как на почерневших портретах — лишь контур бровей или пятно щеки. Какие-то их провинности, достаточно серьезные, чтобы взрослые за них стыдились, время их жизни, степень родства — все это растворялось в шепоте или цыканьи: мол, не встревай не в свое дело. Однако на этот раз вышло иначе.
— Есть немецкая ветвь Сурконтов — как раз от Иеронима. Почти триста лет назад, в 1655 году, сюда пришли шведы. Тогда Иероним перешел на сторону шведского короля Карла Густава.[38]
— Он был предателем?
Дедушка любил сжимать двумя пальцами кончик носа с фиолетовыми прожилками, раздувать ноздри, а затем внезапно отпускать пальцы, и тогда получался звук — «тх, тх».
— Был, — и снова: «тх, тх». — Только если бы он дрался со шведами, то предал бы князя, которому служил. И тоже был бы предателем. Радзивилл заключил с Карлом Густавом союз.
Томаш наморщил брови и размышлял над этой сложной дилеммой.
— Значит, виноват Радзивилл, — решил он.
— Да. Это был гордый человек. Он считал, что получит от Карла Густава титул великого князя и уже не будет подчиняться польскому королю. Тогда он правил бы Литвой и велел бы всем принять кальвинскую веру.
— А если бы у него получилось, мы все были бы кальвинами?
— Наверное.
Теперь дед внимательно глядел на Томаша, и неизвестно, что означала его улыбка — быть может, он угадывал мысль, которая проявлялась в быстро гаснущих вопросах. Как получается, что человек — тот, кто он есть? От чего эго зависит? И кем бы он был, если бы стал кем-нибудь другим?
— На самом деле Иероним Сурконт был не Кальвином, а социнианином. Это еще одна группа тех, кто не признает Папу.
И дед рассказал Томашу о социнианах, называемых еще арианами, которые придумали новое учение: что нельзя принимать должности, быть воеводой, судьей или солдатом, потому что Христос это запретил. А еще нельзя иметь крепостных. Однако они спорили между собой, многие из них говорили, что Священное Писание это разрешает, и книга, кажется, об этом. А Иероним Сурконт уехал, когда отсюда выгнали шведов, и больше никогда не вернулся. Он поселился в Пруссии, где-то неподалеку от Кенигсберга.
Итак, зерно было брошено, и дедушка не знал, как долго пролежит оно в растительном сне всех зерен, терпеливо ожидающих своего времени. Свернувшись в маленький узелок, там лежало и поскрипывание половиц под шагами вдоль полок, с которых глядят белые карточки с цифрами на темных рядах переплетов, и локти на столе в кругу света, падающего из-под зеленого абажура, и карандаш — рука с ним балансирует в воздухе, вторя идее, которая поначалу не более чем туман без контуров и границ. Никто не живет один: человек беседует с теми, кого уже нет, их жизнь воплощается в нем, он поднимается по ступеням и, идя по их стопам, осматривает закоулки дома истории. Из их надежд и поражений, из знаков, которые после них остались — будь то даже одна высеченная в камне цифра, — рождаются покой и сдержанность в суждениях о себе. Тем, кто умеет их обрести, дано великое счастье. Они никогда и нигде не чувствуют себя бездомными — их поддерживает память обо всех, кто, подобно им, стремился к недостижимой цели. Когда- нибудь Томаш должен был достичь этого счастья — или нет. Во всяком случае, такие мгновения, как это с дедушкой, запечатлевались в нем, перекидывая мостик к тому возрасту, когда приглушенные расстоянием голоса обретают ценность.
XXX
Испанец Мигель Сервет[39] умирал уже больше двух часов и не мог умереть, потому что дров положили слишком мало. Сквозь пламя он, стеная, роптал на скупость города Женевы: «Увы мне! Я не могу даже испустить дух на этом костре! Двухсот дукатов и золотой цепи, отнятых у меня в тюрьме, хватило бы, чтобы купить достаточно дров для сожжения меня, несчастного!».[40]
А Кальвин, неподвижно сидя на стуле в полумраке своей комнаты, читал Библию, и только его викарий, Гийом Фарель,[41] у которого от дыма на глаза наворачивались слезы, кричал заживо жарившемуся еретику: «Уверуй в вечного Сына Божия, Иисуса Христа!»
Вот какую судьбу уготовил Мигелю Сервету, двадцать лет скрывавшемуся во Франции среди папистов, реформатор христианства, которому он доверял, с которым вел тайную переписку и к защите которого прибег. Но дух его был силен, язык еще шевелился в полуобуглившихся губах, а слабый голос возглашал кощунственную истину: «Верую, что Христос есть истинный Сын Божий. Истинный, но не вечный».
Остался после него шепот, разносившийся по разным странам, и скрипели гусиные перья в Базеле, Тюбингене, Виттенберге, Страсбурге и Кракове, переписывая тайком позаимствованные у друзей тезисы против Троицы. «Schwarmerei!»,[42] — фыркнул герцог, когда у польских студентов в Тюбингене нашли запрещенные сочинения. Университет дрожал и пытался замести дело под ковер. Имя Сервета не произносилось вслух, и даже Петр Гонезий,[43] который после возвращения из Падуи распространял свое новое открытие среди общин Польши и Литвы, старался не упоминать учителя публично. Правда, сочинения Гонезия по достоинству оценил Меланхтон:[44] «Читал я книгу литвина, который пытался вызвать из ада Сервета».[45] В Трансильвании и Моравии Яков Палеолог[46] писал труд своей жизни, уже явно защищая испанца: «Contra Calvinum pro Serveto», но сундук с его рукописями попал в руки Святой инквизиции, когда его арестовали и привезли в Рим на мученическую смерть.
Рассказывая, воссоздаешь людей и события из мелких деталей, дошедших до наших дней: было бы не слишком честно утверждать, высоким был Иероним Сурконт или низким, темным или светловолосым, коль скоро об этом не осталось никаких упоминаний, так же, как не сохранились и даты его рождения и смерти. В одном можно не сомневаться: Рим он считал логовом Антихриста и, скача в лосиновом колете[47] по дороге вдоль Иссы, с тоской глядел на народ, неспособный принять истинную веру. Такое у них и христианство — под стать папистским суевериям: после набожного пения в костеле женщины бежали приносить жертву ужам — иначе сила покинет их мужчин, и они не смогут исполнять свои супружеские обязанности. Вместо Священного Писания — какие-то сказки о боге ветра и боге воды, которые сотрясают землю, перебрасываясь ею, словно тарелкой. Или эти языческие обряды, когда загонщики идут на зверя. Или все еще продолжающиеся тайные сборища в дубравах.
Должно быть, он был пытлив, стремился постичь суть всякой вещи и искал общества себе подобных. Эти поиски привели его в Кейданы. Вероятно, там он много учился, чтобы чувствовать себя на равных в диспутах при свечах, где оружием были цитаты из Писания: нет, сударь, диалектика ваша лукава и более софистикою именоваться достойна, ибо место сие по-гебрайски иначе толкуется; что же вы, пан брат, творите — или по-гречески и латынски неясно сказано, что так и так толковать должно? Во времена оны троичники,[48] верные ученики Кальвина, и двоебожники,[49] и даже те, кто вслед за Симоном Будным отказывался почитать Христа, не притесняли друг друга. Их взаимную ненависть смягчало влияние князя Радзивилла, который, будучи приверженцем женевской Церкви, не возбранял вести богословские диспуты и даже склонялся к новшествам. При его дворе нашли пристанище несколько бежавших из Польши ариан, и никто не причинял им зла, хоть им и приходилось проявлять некоторую осмотрительность.
Погружался ли Иероним Сурконт в воду то есть крестился ли он в зрелом возрасте, как предписывали