в лагере:
«Произведение искусства ничему не учит – оно учит всему. Произведение не в пользу ни того, ни другого, ни третьего. Ни даже в пользу себя. Оно обратимо в своей полезности, в своем воздействии на сердца. Чему служит «Демон» у Лермонтова – атеизму или мистицизму? Сперва тому, потом этому».
Поразительная картинка лагерной жизни: приходит человек после рабской работы, после лагерной столовки, садится в уголке или в сторонке от барака – и пишет:
«Метафора – это память о том золотом веке, когда все было всем. Осколок метаморфозы».
Записи свои Синявский отсылал жене в письмах. Потом из них получились книги – «Голос из хора» и «Прогулки с Пушкиным» (написаны в Дубровлаге – а с кем же ему там было гулять, как не с Пушкиным, он был филолог, литературный человек, кандидат наук, знаток Горького, яростный поклонник Маяковского, которого ценил за его искреннюю революционность, прощая ему пошлые агитки, его дружбу с ГПУ и его совместные с Бриками шалости…).
Лагерная книга Синявского «Голос из хора» вышла в 1973 году, почти одновременно с могучим и яростным «Архипелагом» Солженицына, все затмившим. Но и у Синявского были свои читатели, грамотные, утонченные, не слишком многочисленные…
После пяти лет отсидки вышел на свободу Юлий Даниэль (мне довелось познакомиться с ним вскоре – что за прелестный был человек!), а потом досрочно выпустили на свободу и Синявского. Здешняя пресса не раз писала, что супруга Андрея Донатовича сумела провести переговоры с Властями об освобождении мужа и об их отъезде за границу на каких-то там самых льготных условиях (видимо, какие-то условия ставились). Что ж, сам Синявский тоже ведь не раз вел с Ними переговоры. Он считал, что эти игры возможны и что Их даже можно переиграть (все надеются «переиграть» казино Монте-Карло)… С другой стороны, с кем же ей (супруге) еще было договариваться, как не с Властями? Раз уж можно договориться. В сталинскую эпоху чуть не все литераторы (от Пастернака до Мандельштама) пытались договориться – не всем удалось выжить. В общем, об «условиях» мы ничего не знаем, но мужа надо было выручать…
Синявские уехали во Францию и поселились в Фонтенэ-о-Роз, в доме на улице Вильде. Профессор Синявский стал читать курс в одном из университетов Сорбонны, в Гран-пале. Выходили его книги. С 1978 года супруги стали издавать журнал, позаимствовав у А. Гинзбурга легендарное самиздатское название – «Синтаксис»…
Помню, по Москве ходили романтические слухи – лекции в Сорбонне, битком набитые залы, книги, «Синтаксис», международные конференции… Помню какую-то ночь, когда утонченная дама до утра шептала мне в сонное ухо: «Сорбонна, «Синтаксис», «Крошка Цорес». – «Кто, Цахес?» – «Нет, по-ихнему – Цорес!»
В начале восьмидесятых я поехал в Париж, чтобы успеть к рождению моей парижанки-доченьки. А успев, конечно, побежал на лекцию Синявского в Гран-пале. Я должен был быть ко всему готов – я ведь уже переводил к тому времени роман «Пнин» и писал книгу о Набокове… И все-таки это был жестокий урок эмигрантского смирения. В просторной, на сотни мест, аудитории бывшего павильона Гран-пале нас было человек пять-шесть. Четыре глуховатые бабушки садились за первый стол, заслоняя маленького Синявского от зала (то есть от меня). Одна бабушка каждые четверть часа вдруг начинала смеяться, и тогда Синявский смолкал. Все терпеливо ждали, пока у нее кончится приступ веселья. Потом Синявский снова читал, не поднимая головы от бумаги, – как читал в Корнеле сам В.В. Набоков (который, впрочем, иногда посылал Веру прочитать за него этот вечно юный, Бог знает когда написанный текст). Думаю, корнелские студенты понимали по-русски еще хуже, чем глухие парижские бабушки… Работа есть работа, хорошо хоть несколько человек записались на курс – не то вообще закрывай лавочку.
В перерыве между лекциями я подошел к Синявскому. Я видел его впервые. Он был маленький, косоглазый, вполне улыбчивый. Он сказал: «Да?» Но я даже этого не смог сказать, настолько блистательная парижская реальность не соответствовала «астральной модели». Я прослушал его курс до конца. Он читал о русских сектах, но иногда вдруг начинал рассказывать о собственных встречах с сектантами в лагерях. В общем, это было интересно, хотя, как и Набоков, он был не оратор.
Вышла его книга «Прогулки с Пушкиным», и в эмиграции поднялся несусветный крик – будто в советской печати в эпоху борьбы за «русский приоритет» во всех сферах человеческой деятельности. Конечно, Сталин умер, но Пушкин был вечно живой, как Ленин. И никто из ругателей будто не обратил внимания на то, что Синявский любит этого Пушкина. Что книга его (как сформулировала грамотная супруга самого автора) – это «гимн во славу чистого искусства и свободного творчества». Синявский гулял с Пушкиным запросто, гулял среди лагерных бараков, да и начал он разговор о Пушкине с привычной своей «эстетической провокации»: Пушкин, мол, вбежал в русскую поэзию на тоненьких эротических ножках. То бишь начинал он с эпиграмм и со стишков в дамские альбомы. Ну и, конечно, с дамами умел обращаться. Ничего страшного (любимый поэт Синявского Маяковский не то что начинал, он и кончал коммерческой рекламой), но подумайте, как можно было такое написать о нашем Самом что ни на есть Самом, о нашем Солнце? Ведь Пушкин – это Ленин сегодня, это Наше Все. Кроме того, это был не его, не Синявского, участок работы: раз ты маяковед, то и пиши про Лилю, Нетте, Аграныча, а у нас есть в стране настоящие профессионалы-пушкинисты.
Еще больше Синявский оскандалился с фразой по поводу евреев и России. Евреи в ту пору уже покидали Россию – одни уезжали от обид, другие – с надеждами на тот край холма, где трава еще зеленее. Синявский, сочувствуя первым, произнес совершенно ужасную фразу: «Россия-мать, Россия-сука, ты еще поплатишься и за это, выкормленное тобою и выброшенное на помойку, дитя». Боже, что тут началось! Ну, помойка ладно, Запад гниет, но обозвать сукой нашу мать, мать нашу… Всем стало ясно, что даже за границей литература не может быть беспартийной (как и предупреждал Ленин). В эмиграции было четыре журнала, а партий даже больше, и все патриотические. Каждая из них критиковала остальные, и критика была вполне партийной, а простая терпимость стала даже называться мерзким, явно нерусским словом «плюрализм». Больше всех доставалось от всех партий Синявскому, который поднял хвост и на Пушкина, – такого никому нельзя простить.
Дальше – больше: покатилось яблочко… Позволяли себе иногда Синявские и журнал «Синтаксис» кое- какие критические замечания по поводу, скажем, солженицынской «борьбы с русофобией» (для усиления этой борьбы даже были созданы в эмиграции какие-то ныне вполне забытые национал-большевистские журналы). Синявский сказал однажды, что, сколько он живет во Франции, никакой русофобии не замечал, и был тут же заклеймен за это как главный плюралист, литературный хулиган и русофоб. Может, он уже догадался, что слово «русофоб» создано было на смену устаревшим терминам «безродный космополит», «беспачпортный бродяга» и «убийцы в белых халатах», однако все же кличка эта, «плюралист-русофоб», его обижала. Вот как рассказывала об этом его лондонская подруга Наталья Рубинштейн:
«…Несмотря на то, что Синявского прорабатывали чуть ли не ежемесячно… у него никак не вырабатывался иммунитет к этим нападкам. Он – к моему огорчению – искренне расстраивался.
Более здраво относилась, вероятно, к дружной и ни с чем не соразмерной этой хуле супруга Синявского М.В. Розанова. Ведомый ею журнал «Синтаксис» не просто отругивался, но и ловил оппонентов на их знакомых до зевоты старинных дворовых фобиях. И то сказать, оппоненты подставлялись без особых хитростей, с сознанием силы и с верой в темное будущее. Может, предчувствия их и не обманывали – и то уж, сколько можно терпеть всем вместе, без малого двести лет…
Вообще, надо сказать, что при наличии столь малого числа сотрудников (один, точнее, одна) русский журнал в Фонтенэ-о-Роз («Синтаксис») выходил очень интересный. И написано все было здорово – высокий класс. Вообще, как поглядишь, грамотный народ плюралисты, и родным языком овладели, хотя, конечно, не все сто процентов из них смогли бы стопроцентно доказать чистоту своей русской крови (сам-то Синявский, конечно, смог бы).
К завершению шестого десятка лет своей жизни написал Андрей Синявский новый большой роман, который принес ему новые большие хлопоты. Это самое обширное произведение Синявского и как бы даже итоговое. Так сказать, итог жизни изгнанника с пригородной улицы Вильде в Фонтенэ-о-Роз, хотя, строго говоря, до конца жизни ему оставалось еще добрых полтора десятилетия:
«Костром потягивает. Дымком. Каштаны…жгут листву. Я свободен от ностальгии. Осень у них во Франции. Понимаете, так же как в России у нас, у них – осень. И жгутся листья, готовятся к зиме. Разве что вздохнешь глубоко, и приятно задышать. Сентябрь. Серебряный век. Эмиграция.
Если б и впустили обратно, с гарантией, что не убьют (я иногда воображаю), и пиши, что хочешь, я бы, наверное, все равно не вернулся…»