началось со встречи с твоей будущей женой… ты боролся годами, прежде чем признать поражение. И только недавно ты понял, что это поражение и было победой… с минуты нашей встречи я почувствовал в себе человеческую душу…
Сама суть моего чувства к Ирен коренится в интуиции, в безрассудном, интуитивном представлении другой Ирен, которой она сама не знает, – той, что открывается только мне. Более того: лишь в соприкосновении с ней я сам себе открываюсь до конца. Какая-то взаимная избранность… Она как будто этого не хочет видеть…
Возможно, что любовь к себе и к другим – одно и то же, и любим мы в других людях и даже в животных ту же божественную сущность, которая есть во всем существующем. Эволюция человечества тогда означала бы развитие этой любви, любви вообще…»
В долгие тюремные месяцы в ожидании суда и смерти Борис читает книги по философии, учит языки, пишет письма жене, заклиная ее и родных не жалеть его, не горевать о нем:
«Ни одиночество, ни тишина меня никогда не страшили, а уж безделье мне никак не угрожает: никогда моя внутренняя жизнь не была столь напряженной, интенсивной.
…я испытываю тайную радость, чувствуя, что полностью сохранил всю жажду жизни, что во мне не убывает жизненная сила… что тюрьма не отняла у меня ничего.
И хотя я лишен… внешней… стороны жизни, я все же чувствую, что я безмерно богат. Есть глубокая правда в евангельских словах: «Царство Божие внутри нас».
…именно в иррациональном познании мира человеком я вижу сущность любви… Любовь – состояние души, когда реальное открывается человеку через духовное…
Может быть, я говорю не совсем ясно, но я на это и не претендую. Я рассчитываю на вашу любовь, она поможет вам понять меня, ибо любовь есть понимание и самое большое откровение…
Я ни в чем не отрекаюсь от прошлого… Нет ничего случайного, все предначертано.
Вспомните хотя бы о непредвиденном чуде нашей встречи, нашей любви – как же тут не верить в судьбу?»
Ирен навестила мужа в тюрьме 23 февраля. Когда она ждала его внизу, чтоб попрощаться, в камеру вошел прокурор, чтобы сказать Борису несколько слов по-немецки. Борис спустился вниз и с улыбкой объяснил обеспокоенной жене, что просто хотел еще раз ее поцеловать… Она успокоилась. Но он уже знал, что они не увидятся больше…
…Былой дом Лотов давно уже сломали. Вдова Бориса и много десятилетий спустя продолжала жить на той же улице Вильде, на седьмом этаже многоквартирного дома, храня несколько листков, вырванных им из тетради при их прощании:
«Простите, что я обманул Вас: когда я спустился, чтобы еще раз обнять Вас, я уже знал, что это будет сегодня. По правде говоря, я горжусь своей ложью: Вы могли убедиться, что я не дрожал, а улыбался, как всегда. И я иду на смерть с улыбкой, как на новое приключение, может быть, – с некоторым сожалением, но ни угрызений совести, ни страха во мне нет…
Моя дорогая, думайте обо мне как о живом, а не как о мертвом… Придет день, когда Вы уже не сможете жить без меня, без моих писем, без воспоминаний обо мне. В этот день мы соединимся с Вами в вечности, в истинной любви…»
Вот и все… Такой вот «русский мальчик» жил в крошечном Фонтенэ-о-Роз. Может, этого хватило бы, чтоб прославить любимую им Францию, Французский Остров, узенькую деревенскую улицу Вильде.
На той же улице, в доме № 8 (который, может, со временем станет музеем), жили люди вполне знаменитые. Сначала жил здесь писатель Гюисманс, потом поселился художник Фернан Леже, а с конца 70 -х годов XX века и до самой своей смерти – в 1997 году – здесь жил русский писатель-эмигрант Андрей Донатович Синявский с супругой своей Марьей Васильевной Розановой. В этом доме супруги Синявские издавали добрых два десятка лет русский журнал «Синтаксис», так что дом № 8 вошел в русскую литературу и в эмигрантскую журналистику. Конечно, читателю, пришедшему в наш лучший из миров лишь во второй половине XX века или даже позже, непременно надо напомнить, что значило для читающей (хотя бы газеты читающей) публики имя Синявского в конце 60-х годов минувшего века. Прежде всего это было имя человека, ставшего жертвой судебного процесса, вошедшего в историю как «Процесс Синявского и Даниэля». Писателя Андрея Синявского и писателя Юлия Даниэля судили в Москве за то, что они на протяжении нескольких лет передавали на Запад для печатания свои художественные произведения, подписанные псевдонимом. Синявский подписывался Абрам Терц.
Конечно, это был далеко не первый московский процесс над интеллигентами – большевики судили своих подданных, сажали в тюрьму, пытали и даже расстреливали сотни и тысячи раз и за меньшие «акты предательства Родины» (во французской исторической науке существует даже понятие – «московские процессы»), но к концу 60-х годов большевистская диктатура настолько ослабела, что даже ножкой не могла топнуть достаточно устрашающе, так что процесс получился странным и непривычным, а самая эта затея с «показательным процессом» прогремела на весь мир и стоила послушной Французской компартии не меньших потерь, чем, скажем, карательная экспедиция советских танков в мирную Прагу в 1968-м.
Чем же таким отличался процесс Синявского – Даниэля от предшествовавших им «процессов устрашения»? Прежде всего тем, что подсудимые не испугались, во всяком случае, не подали виду. Понятно, что на сей раз их не били, не пытали, но это уж подробности закулисно-подготовительной техники, а на поверхности – вот: они не каются (в отличие от былых твердокаменных ленинцев), не обливают себя грязью, не топят друзей, даже не признают себя виновными. И свидетели не рвутся их топить. Иные, рискуя собственной жизнью и карьерой (как старенький профессор Дувакин), грудью встают на защиту «злодеев». И дерзкие разговоры идут по тесным московским квартирам и некоммунальным уже кухням. В общем, что-то новое носится в воздухе… Помнится, сидел я в один из дней процесса на московской кухне (в квартире покойного уже в ту пору С.Я. Маршака), беседовал с английским стариком социалистом Э. Хьюзом, который привез очередную груду ксероксов (невиданная новинка), чтоб я перевел их и слепил из них от имени Э. Хьюза нечто вроде биографии Б. Шоу (я не знал еще, что они на Западе привыкли к таким вот «негритянским» услугам, это было мне в новинку, но сынок подрастал и уже что-то соглашался съесть, хотя и со скандалом). И вот в самый разгар нашей вежливо-хитроумной беседы о трудностях «перевода» прибежал корреспондент супербратской английской газетки «Дейли уоркер» (кажется, это был Темпест) и стал с восторгом, взахлеб рассказывать, как отважно борются московские интеллигенты против неправого, подъяремного суда, – ну и ну…
Вот как вспоминал об этом процессе три десятилетия спустя писатель Василий Аксенов:
«…Для той же самой России в ее какой-то, может быть, почти не существующей или совсем не существующей, но витающей над нами астральной модели, иными словами, для «идеалистической России», имя Синявского вместе с Даниэлем навсегда останутся символами борьбы и даже победы. Судилище 1966 года вместо того, чтобы запугать, открыло в обществе существование какого-то труднообъяснимого резерва свободы, то ли уцелевшего со старых времен, то ли накопившегося заново».
Не знаю, что уж там за свободы могли упомнить «со старых времен» наши с Аксеновым сверстники, но только пошло-поехало (с этого знаменитого процесса все и пошло). Уже отсидевший за самодельный журнальчик стихов «Синтаксис» свой первый срок, юный и бесстрашный Алик Гинзбург с ходу стал собирать «Белую книгу» откликов на процесс, причем в открытую предъявил ее властям и схлопотал за это свой новый срок (увы, не последний). Мой школьный друг Боря Золотухин пошел тогда в казенный суд защищать Гинзбурга, а другие собирались на кухнях, злопамятно вспоминая: а что там, кстати, записано в сталинской Конституции и в Декларации прав человека (которая, может, и про нас писана)? В общем, интеллигенция стала качать права, да и могучие правоохранительные органы оказались при деле, том самом, что было завещано Ильичем, – «расширять массовидность» и никуда «не пущать»… Иногда думаешь – не вытащили бы власти на свет Синявского, никто бы в целой Москве никогда и не услышал о нем (а на Западе, где столько книг, никто б и не прочел тем более). Но тогда сколько людей осталось бы не у дел. А так – процесс, борьба – жизнь идет, шевелится…
АНДРЕЙ СИНЯВСКИЙ И ЮЛИЙ ДАНИЭЛЬ В ЗАЛЕ СУДА
Синявский и Даниэль в ореоле мученичества были угнаны в лагеря, но там, хвала Господу, уцелели, выжили. Может, уже не совсем те были лагеря, что в 30–40-е годы, а может, помогало им отсутствие чувства вины – все же не враги они были своему народу, а просто писатели: писатель пишет и должен печататься, а органы тут ни при чем. И литература вообще занятие особое. Синявский так и записал