— Ты поверила в мою виновность?
— Нет, — тихо ответила она. — Ни на миг.
— И ты не могла подождать, дать мне шанс?
— Нет, Леонардо, так сложились обстоятельства.
— Ах да, разумеется! Обстоятельства! И ты можешь теперь смотреть мне в глаза и утверждать, что не любишь меня?
— Нет, Леонардо, не могу, — мертвым голосом сказала она. — Я люблю тебя. Но это ничего не значит.
— Не значит? — повторил Леонардо. — Не значит?! Это значит все.
— Ничего, — повторила Джиневра. — Ты заслуживаешь лучшего, чем получил. — Теперь она говорила ради Николини — холодная, мертвая, бесчувственная. — Но я приняла решение в пользу семьи и буду жить ради нее.
Она все решила. Леонардо потерял ее так же верно, как если бы она полюбила Николини.
Он резко повернулся к Николини:
— Это ты написал донос!
Николини спокойно молчал, не отрицая обвинения.
— Джиневра! — Леонардо взял ее за руку. — Идем со мной.
— Ты должен уйти, — сказала Джиневра. — Пусть даже твое унижение — это унижение мое, я не могу навлечь бесчестье на семью. Наши раны исцелимы, когда-нибудь ты это поймешь.
— И ты сможешь быть женой человека, который оклеветал меня?
— Иди, Леонардо. Я не отступлю от слова, данного Богу.
И тогда Леонардо бросился на Николини с мечом. Николини ждал этого, он отступил, обнажая свой клинок. Один из телохранителей бросился на Леонардо сзади, другой звучно ударил его в висок рифленой изогнутой рукоятью меча.
Леонардо покачнулся. Что-то резко, звонко лопнуло в нем, будто оборвалась струна лютни; и даже падая, он видел лицо Джиневры.
То был камень.
Все, что видел он, окаменело. А потом, словно его мысли обратились на что-то иное, на какой-то другой предмет, все исчезло…
Во тьме, что предшествует воспоминаниям.
Глава 13
МАРДЗОККО
Когда львица защищает дитя свое от руки охотника, дабы не испугаться копий, она до конца держит глаза свои опущенными к земле, чтобы бегством не отдать потомство на пленение.
Расставаясь с тобой, я оставил тебе свое сердце.
Близился конец недели, а лицо Леонардо по-прежнему представляло собой один большой багрово- желтый синяк. Удар разорвал кожу, и врач сказал, что шрам останется с ним до конца его дней — как будто таинственная мистическая печать запечатлелась на лице да Винчи.
Очистив рану вином, лекарь стянул и зашил ее края: он не придерживался модной тогда идеи, что природа, мол, сама зарастит рану, выделяя какие-то клейкие соки. Он настаивал, чтобы окна оставались закрытыми, и строго-настрого запретил слугам Америго де Бенчи есть лук, чтобы не загрязнять воздух. Он прописал Леонардо примочки против головных болей — льняные, сильно пахнущие, пропитанные смесью корня пиона с розовым маслом — и время от времени возвращался, чтобы проверить и сменить повязки. Рана в спине Леонардо была неопасной. Хотя клинок слуги Николини проник глубоко, жизненно важных органов он не задел.
Леонардо лечили в палаццо де Бенчи.
Но Джиневра переехала жить к Николини.
Леонардо лихорадило, спина горела, словно он лежал на раскаленных кочергах. В бреду ему являлись Сандро и Никколо, но, странное дело, не Джиневра. Она ушла из его мыслей — словно покинула собор его памяти ради дворца Николини. Леонардо видел во сне свою смерть и свое воскрешение. Он беседовал с Богородицей и пил с Христом… Он стал свободен от мира, болезней и боли, любви и забот, от пылающего своего сердца.
Еще ему грезилось, что он идет через залы своего собора памяти, но они пусты и темны, все, кроме одной сводчатой комнатки, озаренной пламенем свечей. И в этой комнатке стоит гроб, его собственный гроб, и в нем лежит он сам — мертвый, разложившийся в сырую вязкую гниль; но его не оставляло леденящее ощущение, что он восстал из мертвых, как Христос, но оказался пуст, как зимняя тыква. Ему мнилось, что он плывет в белоснежном море, где волнами были льняные простыни, а поверхностью — набитый пером тюфяк.
Он очнулся внезапно, задыхаясь и колотя руками воздух, словно и впрямь тонул. Было темно. Лампа горела, как роковой глаз, и источала маслянистый запах, что смешивался с болезненным запахом его тела. В настенном канделябре горела одинокая свеча, освещая тяжелые драпировки.
Америго де Бенчи стоял у массивной, о четырех столбах, кровати и был бледен как призрак. У него было мягкое, однако породистое лицо с благородными чертами, доведенными до совершенства в Джиневре: тяжелые веки, полные губы, вьющиеся волосы, длинный, слегка приплюснутый нос. Вздохнув с облегчением, он сказал:
— Благодарю Тебя, Боже, — и перекрестился.
— Пить, — сдавленно попросил Леонардо.
Америго налил ему воды из кувшина, стоявшего на полке рядом с умывальным тазом.
— Ты вспотел — значит, поправишься. Так сказал доктор.
— Давно я здесь? — спросил Леонардо, напившись.
— Больше двух недель. — Америго забрал у него стакан. — Я позову твоих друзей, Боттичелли и юного Макиавелли, они обедают в кухне. Пока ты был в лихорадке, они не отходили от постели.
— Буду очень тебе благодарен, если ты их поскорее позовешь, потому что я не хочу оставаться здесь, — прошептал Леонардо.
Он попытался встать, но у него от слабости тут же закружилась голова.
— Ты был очень болен. Мы так тревожились о тебе, Леонардо. — Америго все еще стоял над ним, явно не желая уходить. — О тебе справлялся отец.
— Он был здесь?
— Нет… его вызвали в Пизу по делам тамошнего подесты. Скоро его ждут назад.
Леонардо промолчал.
— Леонардо… во всем виноват я один.
— Перестань, Америго. Не может быть одного виноватого во всем.
— Но я не хочу, чтобы ты винил Джиневру. Она просила меня выдать ее за тебя, а не за Николини.
— Она могла и отказаться.
— Я ее отец.
Измученный, Леонардо отвернулся. Только тогда Америго сказал:
— Нет, Леонардо. Боюсь, у нее не было выбора.