почему каждый смотрит так, как будто хочет сказать: ага, сбежал? Ах, ах, вот, действительно! Как будто в другое государство еду, да? Как будто там люди не нужны? Работы не найдется, да? Эх, вы-ы! — Крячко укоризненно покачал головой и, махнув рукой, нетвердо отошел к столу, повернувшись к Ефиму спиной.
Тот сидел на койке, положив локти на колени, исподлобья наблюдая за товарищем.
— Нет, зачем, — сказал он и недобро усмехнулся, — работа и там найдется… Но дело не в этом… Не то плохо, что ты едешь… Гадко то, что ты легкой жизни ищешь, вот что.
— Неправда! — резко повернулся к нему Семен.
— Правда, — с тихой силой, презрительно протянул Ефим и встал. — Сам же говоришь, на отдых потянуло… Не мути воду, Семен. Все ясно! Отдых! Маленькая мечта! Ах, удивил! Вот удивил! — Он ходил по комнате, зло поблескивая глазами.
Семен перешел на кровать и, прямо сидя на ней, тусклым и неприязненным взглядом следил за ним.
— Куцая твоя мечта, — продолжал Трубников, останавливаясь посреди комнаты и подчеркивая свои слова короткими энергичными жестами, — и очень странная для тебя, да! Что с тобой, Семен? Ты вспомни, кем ты был, когда пришел на завод? Я тебе не говорил, дело прошлое, но — неважный ты был работник! Мало того, что ни черта не умел делать, — не хотел! Ну, говорю, дело прошлое. А теперь?.. Из тебя завод человека сделал, а в тебе — ни капли уважения к нему!
— Откуда ты знаешь? — вспыхнул Семен, и красные пятна пошли у него по лицу. — Ты легче на поворотах, Ефим! Выходит, все, кто уезжает домой, не достойны уважения, подлецы? А люди, которые демобилизуются из армии, — ты куда их причислишь?
— Я тебе уже сказал: не в том дело, что едешь домой, — Ефим вдруг тоже вспыхнул, голос его странно зазвенел. — У меня особая мерка к людям, я их по высшей мерке меряю, понятно тебе? К черту эту маленькую твою возню, высокая мечта должна быть в человеке! Не та мечта, которой ты достигнешь, — а высокая и простая, да! Как арифметика!
— Ну, какая же? — хмуро спросил Семен.
— А вот какая: одна — две пятилетки и чтоб ни один камень от войны не мешался на дороге, не мозолил глаза. Я не против отдыха — какой дурак скажет, что ему отдыхать не надо, — но не ставь это единственной целью в жизни! Не заслоняйся от мира розовыми занавесками да самоварной дымовой завесой! Мир еще очень неустроен, еще будет бряцать оружием всякая сволочь, — ты это не хочешь понимать, сознательный передовой рабочий!
— Но подожди, — перебил Семен, — ты сам говорил — после войны отдохну. Это — как?
— Да! Говорил! Отдохну, отосплюсь! Ну, поспал, погулял два дня, — и опять давай шуровать! Потому что — да ну его к черту, что об этом говорить! — не мог я иначе! Выходит, насчет отдыха я обманывал себя, хитрил, чтоб легче работалось? Ладно! Я сам для себя хитрил! Устал я? Черта с два! Рыбе на берегу не отдых, она сдохнет, ей плавать надо! Мне, думаешь, не к кому ехать? Куча родственников, одними блинами закормили бы. Однако вот — не хочу. Мне без завода блины в горло не полезут. А главное, я нужен здесь, и я горд этим, да! А насчет удобств… — Он помолчал, и лицо его просветлело. — Эх, ты не знаешь, что за город здесь, что за места! Раскрой только глаза да оглянись! А что будет здесь через три-четыре года! Троллейбус пойдет, ты это представляешь? Троллейбус!
Он остановился перед другом, уже широко и добро улыбаясь. Семен смотрел на него холодно, хмуро, привалившись плечом к подушке.
— Беспокойный ты человек, Ефим, — сказал он, — и между прочим, тебе везде хорошо… А я — нет… — Встревоженно шевельнулся, взял руку Ефима, потянул его к себе: — Ты извини меня… если что- нибудь не так… Все-таки много ты для меня… сделал… спасибо тебе, вот.
И нахмурился, оттолкнул руку товарища.
Ефим пристально, все так же улыбаясь, смотрел на него.
— Ну, ладно, — сказал он, — вольному воля… Не будем ссориться, давай выпьем… Только выпьем за то, чтобы ты там жил человеком, а не мотыльком… А иначе поссоримся… Как приедешь, устроишься, сразу напиши — куда.
…Ну вот и все — сдал инструмент, простился с товарищами.
Последние напутственные слова:
— Будешь в Воронеже, зайди на Кольцовскую, пять. Посмотри — цел? Сообщи тогда.
— Никитинская, сорок, Скворцова Клава. Проведай.
— Михайловские часы на проспекте, — как они? Висят? Сообщи! Там у меня… — хо-хо — свидания были!
Ефим Трубников понурился, стоя у опустевшего верстака товарища. «Кого же поставить сюда? — думал он. — Вот задача. Витьке — рано. Придется, видно, все самому».
Проходя кладовую, Семен в последний раз заглянул в цех. По солнечной дорожке катилась аккумуляторная тележка. Ею управляла курносенькая девушка. Она что-то сказала Витьке Ткачу, тот погнался за ней, она двинула рычагами тележки, укатила. Витька грозил молотком вдогонку, волосы его на солнце отливали золотом. Девушка показала ему язык и засмеялась. Семен знал эту девушку. Она работала табельщицей. А Витьку Ткача он целый год учил слесарному искусству. Очень полюбил его Семен. У него, у этого Витьки, немцы убили отца в Воронеже.
В отделе кадров Семен сдал пропуск.
— Подождите… Дайте… на минутку обратно, — попросил он, — не забыл ли чего?
Круглое лицо того, прежнего Семена Крячко, каким он был пять лет назад, ехидно смотрело с фотокарточки.
— Возьмите, — сказал Семен, — ничего не забыл.
Провожал его Ефим Трубников. Пока ехали в трамвае, Семену хотелось, чтобы Ефим продолжал вчерашнюю беседу, тогда, свирепо поспорив с ним, Семен, может быть, облегчил бы свою душу. Но Ефим был необычно, до обиды, весел, болтал о пустяках, и оттого, что так легко и быстро примирился с его отъездом, у Семена было нехорошо и грустно на душе. Все складывалось не так, как он рисовал себе. Он готовился к этому отъезду, как к большой перемене в жизни, обстоятельно обдумывал каждую деталь, а выходило все как-то буднично. Ни в чем не было никакого значительного смысла: ни в том, как товарищи прощались с ним, ни в том, как Ефим собирал его в дорогу.
Даже на вокзале, в последнюю минуту, вышло торопливо и неловко. Ефим, спеша занять очередь к вагону, пробрался вперед, и Семен чуть не потерял его из виду. Потом, в толкотне у входа, Семен едва успел поймать руку друга и пожать ее. Его очень огорчило, что Ефима не пустили в вагон, и девушка- проводница показалась злой и некрасивой. И в купе было плохо: тесно, душно и все места заняты. Семен остановился у окна, стараясь поймать взглядом Ефима. И когда тот догадался подойти, они не могли слышать друг друга — Семен грустно улыбался и кивал головой, а Ефим ободряюще подмаргивал и подкручивал чапаевский ус.
Потянулись темные станционные постройки, заборы, штабеля угля, мелькали люди, равнодушно смотревшие на проходящий поезд, — во всем этом также не было никакого значительного смысла…
И только когда поезд вырвался из узкого коридора станционных зданий и глазам Семена представилась неохватная панорама ночного города, им овладело тревожное, щемящее чувство.
Спокойный, матово-белый свет луны не мешал электрическому сиянию: огни фонарей, квадраты окон, синие пунктиры трамвайных вспышек — все это вырисовывалось резко, очерченность электрических огней в белой ночи казалась удивительной.
По бокам поезда — внизу, под насыпью, и дальше, куда хватал глаз, — плыли неизвестные Семену огромные здания, широкие улицы, трубы заводов, потом у самых окон вагона в стремительном беге мелькали деревья, мосты над головой, врывался вдруг короткий залп оркестров из садов и обрывался, срезанный кромкой окна…
Семен вертел головой, стараясь все запечатлеть, ничего не упустить. Он смотрел с жадным запоздалым любопытством и вдруг поймал себя на этом: с тихим ожесточением обнаружил, что за пять лет ни разу толком не посмотрел на город, не успел рассмотреть его красоты, не был даже в театре; не потому, что не хватало времени, а потому, что каждый раз мешало какое-нибудь маленькое, глупое препятствие. Он вспомнил, что отказался пойти с Ефимом слушать оперу, объясняя это тем, что очень далеко.
«Шут гороховый!» — мысленно выругал он себя.