Не спалось. Ощущая на своей щеке теплое тихое дыхание Аркадия, Федор говорил задумчиво:
— Он, наверное, в Свердловске сейчас, с институтом хлопочет… Знаешь, когда уезжал я, вас ведь, чертей, провожали, а меня лишь верный мой Анатолий… Вот душа парень, жалко, что ты с ним не успел хорошо познакомиться… Ну вот, Анатолий… хорошо! Но ведь человеку мало одного друга. Ему надо чего-то еще — большего… чтоб — как бы это напыщенно не сказать, — одним словом, чувствовать себя не оторванным от всех людей, а частью их всех, — вот! Ну, стою в вагоне, смотрю на Толика — и вдруг кричит кто-то, зовет. Александр Яковлевич! Машет рукой, смеется… Эх! Вдруг так стало на душе хорошо, радостно, готов был, кажется, разреветься… Долго они стояли — пока видно было…
Федор помолчал.
— Мне часто приходит на ум наша беседа о поэзии — помнишь, в редакции многотиражки? И вот думаю: если бы написать книгу о студенческой жизни — получилась бы книга, а? Ведь смотри, — он энергично зашевелился, — казалось бы, о чем писать? Ну что? Учимся, ходим на занятия, в столовую, учим лекции, бегаем на физкультплощадку — о чем писать, как? Человек, который все это не пережил, сказал бы: фу, какая скучнейшая проза! Нет, брат! Если бы предложили мне, — конечно, если бы я умел, — Федор Купреев, напиши книгу! Хорошо! Я, знаешь, как бы ее сделал? Я описал бы Александра Яковлевича…
— Вот не завидую ему! — буркнул Аркадий.
Федор засмеялся.
— Если бы умел, я же предупредил! Слушай дальше! Описал бы, как встретились с ним, как начали работать…
Он продолжал рассказывать, как написал бы книгу о довоенной жизни. Все было значительно в его воображаемой книге — каждая мелочь, каждый штрих, потому что вся довоенная жизнь рисовалась Федору полной особого, значительного смысла. Все надо сохранить, донести до людей, для которых прошумевшие сороковые годы будут далекой историей.
Аркадий, заинтересовавшись его книгой, одобрил:
— Пиши, пиши. Я там в какой роли? Ох, изуродуешь, смотри! Женю не забудь! — сказал через минуту. — Однако, спать! Приказываю наконец! — и отвернулся. Но вскоре опять задышал в щеку Федора, сонным голосом поддакивал: — Ага… правильно… помню… верно… так-так… — и только один раз сказал ясно и твердо: — Я ему, Александру Яковлевичу, написал — не знаю, получил ли? — а потом утих.
Федор, повозившись, принимая удобную позу, тоже задремал, продолжая и в непрочном, тревожном сне видеть человека, с которым не расставался в воспоминаниях, и разговаривать с ним…
А потом пришли другие видения — нежные, теплые, домашние…
…Рокот тронул тишину. Он приближался, рос и вдруг дробно рассыпался по затону. Это на большой скорости пронеслись вражеские штурмовики. Вслед за ними, на высоте, показались тяжелые на ходу «юнкерсы». Они прошли на восток.
В блиндажах было еще тихо, глухо… Но день настал: взрывы один за другим прокатились с востока, и вот то обвально, то ровно и гулко, сливаясь в один рокочущий звук, заговорила полным голосом война…
Три всадника мчались по дороге. Но еще до того, как они достигли завода, наблюдатель, сидевший в заводской трубе (головы не было видно, она скрывалась за искусственной, надстроенной над верхом трубы стенкой в один кирпич, со смотровыми щелями), сообщил по телефону Хмурому, что за деревней показалась вражеская пехота на машинах и танки.
— Много! — кричал он на вопрос Хмурого. — Сколько? Сейчас подсчитаю. — Начал считать, сбился, крикнул: — Далеко растянулись!
Спешившиеся конные разведчики донесли, что к деревне дорогой, под углом сходящейся с первой, подходят еще пехотные части противника, численность которых установить не удалось. То же самое закричал в телефонную трубку и наблюдатель, не заметивший сперва подхода этих частей из-за увала.
Несомненно, это был тот самый полк, с приданным ему дивизионом танков, который несколько дней шел по пятам дивизии, и еще какие-то неизвестные соединения.
Батальон был уже на ногах. В траншеях слышался возбужденный говор. Вдруг все стихло — в воздухе возникло далекое стрекотание моторов. Темное продолговатое пятнышко отделилось от деревни и покатилось по дороге. Скоро стало видно, что это мотоциклисты. Они неслись на большой скорости. Вот миновали последний увал и, не сбавляя ходу, устремились к заводу.
— Не стрелять! Не стрелять! — пробежал по траншеям приказ Хмурого.
Метрах в двухстах от края бурачного поля мотоциклисты остановились и развернулись в цепочку. Несколько минут прислушивались, повернув головы к заводу. Передний, долговязый, привстав на тонких ногах, смотрел в бинокль; что-то коротко приказал остальным, — дымок прочеркнул цепочку, автоматная дробь упала в тишину, пули пропели высоко над брустверами окопов.
— Не стрелять! Не стрелять! — негромко неслось по траншеям.
Долговязый что-то заметил, выпустил бинокль из рук — он повис на шее, — вцепился в руль и, резко повернувшею, опять что-то прокричал своим.
Машины все разом, точно свора гончих бросилась с привязи, диагонально рассекая поле, метнулись к дороге.
Раздался дружный залп. Последний мотоциклист, который сейчас оказался первым, мчался далеко впереди, оторвавшись от взвода; пули взметывали пыль у колес машин, — пригнувшись, подскакивая на кочках, гитлеровцы один за другим выезжали на дорогу.
Один из середины вдруг взмахнул руками и завалился, увлекая машину; заднее колесо погнало пыль и комья земли, переднее спицами искрилось на солнце.
Долговязый фашист, низко пригнувшись к рулю, вел машину в обгон остальным; сопровождая его, медленно передвигалась линия прицела.
Спокойствие! Федор мягко нажал спусковой крючок и, еще не успев рассмотреть, упал ли вражеский солдат, отложил винтовку и выбросил ставшее необыкновенно легким тело из окопа…
Пуля попала в мотор, захлебнувшись, машина описала полукруг, легла набок, подмяв ногу водителя; с перекошенным лицом, тот высвободил ногу, поднявшись, побежал, прихрамывая, догонять взвод.
Замыкающая машина остановилась, огненно-рыжий хозяин ее, обернув к Федору ощеренное лицо, лапнул автомат, но тут же, оглянувшись на труско подбегающего командира своего, сообразил, наверное, что гораздо благоразумнее дать газ, что он и не преминул сделать… Долговязый остался один на дороге…
Он судорожно схватился за автомат, но не успел ничего сделать; страшный удар кулаком в подбородок опрокинул его навзничь. Этот дьявол с черным лицом и яростными глазами в несколько секунд обезоружил его; выпрямившись, он постоял, сдерживая дыхание, а потом сказал хрипло:
— Вставай, завоеватель!
И, поглаживая ладонью кулак правой руки, пояснил, усмехнувшись:
— Это удар советского студента.
Федор произнес эту фразу по-немецки, и «завоеватель» не удивился. Он, моргая белыми ресницами, с тупым страхом уставился на Федора.
Вот оно, лицо врага! Федор вглядывался в него с жадностью и гадливостью. Где она, самоуверенность этого выкормыша фашистского гнезда? Один крепкий удар — и безвольный мешок мяса и костей; гладкий лоб, на котором никогда, казалось, не обозначалась человеческая мысль, покрылся предсмертной испариной; на остекленевшие глаза медленно наплывали птичьи, казавшиеся прозрачными веки.
— Марш! — резко скомандовал Федор, кивнув в сторону завода.
Пленный без звука повернулся и пошел в указанном направлении.
Подходили бойцы из взвода Купреева — те, что, увидев командира бегущим по полю, поспешили ему на подмогу.
— Ну и бегаешь ты, Федор, — сказал Борис Костенко, утирая пилоткой полное лицо и пренебрежительно (дескать, видали!) косясь на пленного, — быстрей, чем на беговой дорожке.
— А ты разве не помнишь? Я, кажется, слыл неплохим капитаном футбольной команды.
— Ах, вон что! — усмехнулся Борис. — Тогда так… (Как будто сам он не стоял в защите этой, же команды.) А то смотрю, откуда такая резвость!