простой и застенчивый, как девушка… У него мужественное юное лицо и мягкие жесты… С каким смущением он принес первую свою поэму и, пока отец читал, взволнованно ждал… А потом признавался: «В рукописи, я думал, совершенство, а напечатали — не то, не так…»
Да. И вот рядом лицо Виктора, небрежно поднятая бровь…
Говорил Соловьев чисто, гладко, подчеркивая слова законченными, продуманными жестами.
До собрания, в беседе с Федором, Виктор высказывал мысль, что с Прохоровым поступают слишком круто, вынося вопрос о его поведении на обсуждение общего студенческого собрания, тогда как следовало бы предварительно по-товарищески попытаться убедить его и поправить.
Федор и сейчас ожидал услышать от Виктора то же самое. Однако Соловьев оказался дальновиднее.
«Обрабатывает для себя общественное мнение», — думал Федор, вслушиваясь в ровную речь Виктора, бичевавшего «аморальное поведение» Прохорова и подчеркивавшего важность подобных обсуждений.
К концу выступления он забыл уже о Прохорове и кончил словами:
— Надо жить, товарищи, полным дыханием, с широко раскрытыми глазами.
Ему аплодировали.
«Ах, любит сорвать аплодисменты!» — подумал Федор.
Подождав, пока Соловьев сядет на место, он попросил Марину, старосту группы, сообщить собранию о том, как Прохоров посещает лекции.
Марина с некоторых пор приобрела уверенность и внутреннее спокойствие. Движения, не утратив прежней мягкости, стали быстрее и решительней, а в глазах появился новый, живой блеск пристального внимания ко всему.
Держа в руке тетрадь, она перечислила лекции, на которых отсутствовал Прохоров. Постояла немного, ожидая вопросов, но так как Федор молчал, а всем был уже ясен вопрос, Марина, неизвестно на кого сердясь, сказала:
— Все.
Наступила та пауза, которая, кажется, бывает на любом подобном собрании, когда все ясно и остается лишь вынести решение, сказать последнее слово. Федор неловко потоптался за председательским столом. Но Ванин уже пробирался между рядами.
Он взошел на кафедру. Он говорил так же, как и раньше, почти без жестов, немного наклонившись вперед, но тон его был совершенно иной: чуть-чуть по-отечески ворчливый, удивительно доброжелательный. Сидящие в зале как-то приободрились, вытянулись с любопытством и оживившимся вниманием, как если бы они встречали незнакомого оратора. Но все знали Александра Яковлевича и верили ему, и каждый, слушая, проверял себя его словами. Ванин говорил о нашей коммунистической морали, в основе которой (он напомнил слова Ленина) лежит борьба за укрепление и завершение коммунизма.
«В самом деле, — мог каждый думать, и действительно многие так думали, если не совсем так, то одинаково по смыслу, — в самом деле, ясно ли мы сознаем, что главная задача нашей жизни — победа коммунизма и мы должны подчинять интересам этой борьбы все наши поступки?»
— Вы — поколение, выросшее свободным, — говорил Ванин, — вы должны нести миру нашу коммунистическую мораль… Любите нашу Советскую Родину не отвлеченной, платонической любовью, а так, как призывает партия, — любовью напористой, страстной, неукротимой!
…В памяти Федора всплыла первая беседа с Анатолием при встрече с ним.
С верностью, служением Родине они связывали мечту лишь о подвиге на поле боя, умение пойти на смерть. Нет, все, чем они жили («Да, да, Толик, — и стихи, и профессия, и любовь!»), — все подчинено интересам борьбы за великое дело отцов.
А голос Ванина звучал, напоминая, настораживая:
— Если вас пугают ужасами войны, не поддавайтесь панике. Мы достаточно сильны, чтобы сломить любого врага. Но не будьте также беспечными, — враг не настолько глуп и слаб, как изображают его некоторые кинокартины.
Он назвал эти картины, где с необыкновенной, оскорбительной легкостью изображаются военные события, «…так, как будто и делать вовсе нечего», — сказал Ванин.
Александр Яковлевич ни разу не упомянул имени Прохорова: никому не могла прийти мысль, что все сказанное им относится лишь к Прохорову; каждый присматривался к себе, и от этой требовательной самопроверки, наверное, рождались смущение, досада, желание освободиться от лишнего, ненужного. Были ли в зале равнодушные или такие, кто с самодовольным облегчением проверял себя? Кто их знает!
Недалеко от кафедры сидел Аркадий Ремизов, подперев щеку одной рукой. К нему, забывшись, прильнула плечом Женя Струнникова. Рядом — Надя Степанова. Чуть поодаль, в глубине, — Марина и Виктор. За ними, притаившись, жадно и беспокойно поблескивал глазами Семен Бойцов.
Закончив, Ванин как-то очень резко повернулся к Прохорову.
— Дайте слово Прохорову, — сказал Ванин и сел рядом с Купреевым за стол.
Когда Федор объявил, что «слово имеет товарищ Прохоров», тот тяжело поднялся, привалился плечом к стене, снял очки непослушными руками, и все увидели, что у Сережки круглое, смешное лицо, с маленьким носом и большими — торчком — ушами и что он никак не может произнести первого слова, а только шевелит губами. И ему показалось, что все почему-то разом шевельнулись и тихо вздохнули. Федор быстро поднялся за председательским столом.
— Сергей! — сказал он, протягивая руку. — Ты можешь ничего не говорить. Мы желаем только одного, чтобы ты понял и дал слово хорошо учиться и уважать законы общежития, быть дисциплинированным студентом. Даешь ты такое слово?
Тишина. Сережка наклонил голову, пытаясь приладить очки на нос, а приладив наконец, медленно, сутулясь, опустился на место.
— Что же ты сел? — спросил Федор. — Скажи! Мы ждем.
Сергей испуганно вскочил.
— А я разве ничего не сказал? — вдруг ясно и удивленно произнес он. — Конечно, я даю слово!
Кто-то, кажется, Женя Струнникова, громко засмеялась и тотчас, испугавшись, воскликнула: «Ой!». Федор постучал карандашом по столу:
— Тихо, товарищи! Какие будут предложения?
— Разрешите мне! — Ремизов поднял руку. — Я предлагаю заявление Прохорова принять к сведению. Ну, а если он не сдержит свое слово и не исправится, — тогда уж поставить вопрос о пребывании его в институте.
Собрание согласилось с предложением Ремизова.
…Прохоров шел тихо и слепо вдоль стены, спускаясь по лестнице. Он где-то в аудитории уронил очки и постеснялся искать при всех.
Встретилась Михайловна, техничка. Она любила разговаривать с Сережкой и всегда журила его, когда тот опаздывал на занятия.
«Проснулся! — ворчала она, встречая его утром в пустом коридоре. — Уже десять минут, как лекция».
У нее было широкое, доброе лицо и чуть сутулые плечи.
— Михайловна, дай мне водички, пожалуйста! — попросил Сережка.
Она подала кружку. Он жадно выпил, сказал:
— Хорошая водичка. — И, не сгибаясь, пошел к выходу.
Его догнал Борис Костенко.
— Сережка, очки!
Тот взял очки, пытался надеть их сразу, но это не удавалось. Борис помог ему, зацепив за уши проволочки, служившие вместо дужек.
— Закури, — предложил он, доставая папиросы.
Они вышли к подъезду, постояли, закуривая.
В небе меркли последние краски вечера. Синяя дымка над Студенческим городком сгладила линии домов, мягко и расплывчато выступали деревья… Заработал институтский движок — в общежитии вспыхнули огни.