Любители поговорить чувствовали себя связанными его осторожными, тихими замечаниями:
— Вот этого не следует… Это не надо. Скажите вот о чем… Вы кончили?
Улыбка и — легкий, успокаивающий жест рукой.
— Нет, нет, достаточно, достаточно… Вот, я вижу, товарищ Ремизов выражает нетерпение, пощадим его, дадим слово, хорошо?
И, чуть приподняв худенькие плечи, прицеливается в Ремизова глазами:
— Пять минут. Надеюсь, вас устроит?
По просьбе Ванина Стрелецкий рассказал о жизни своего института.
Радость встречи с другом омрачилась для Федора неожиданно пришедшим сознанием, что у него, в сущности, мало друзей. С Виктором Соловьевым, которого уважал за его отличную учебу и, особенно в последнее время, за склонность к поэзии, вчера поссорился. Виктор, член комитета, собиравший взносы с комсомольцев, оказывается, сам не платил их более трех месяцев! Федор заявил ему, что этот вопрос он вынес на заседание комитета и на общее комсомольское собрание института.
— Чтобы всыпали и тебе и мне за излишнюю доверчивость, — сказал он Виктору.
Тот долго не показывал билета. Затем показал и, засмеявшись, шутливо стал упрашивать:
— Прими! Внесу все до копеечки. По-товарищески, по-родственному.
Поняв, что Федор на это не пойдет, Виктор обозлился. Дело кончилось ссорой.
Лишь в Анатолии Стрелецком и Аркадии Ремизове Федор находил близких друзей.
Рассматривая открытое, обветренное, с горячими глазами лицо Анатолия, всю его подбористую сильную фигуру спортсмена, Федор думал о той внутренней страсти его, что так и сквозила в словах и жестах.
Прямо перед Стрелецким сидел Ремизов. Подперев щеку рукой, он слушал так, будто внимал откровениям. Глаза — черные, большие, внимательные, а на лице затаенная улыбка.
Отчитывался секретарь комсомольской организации технологического факультета, студент четвертого курса Привалов. Это был грозный противник. Соревнуясь с ним, Федор чувствовал, что во многом механическому факультету надо поучиться у своего собрата. У технологов меньше отстающих студентов, общественная жизнь направленней, и вообще, подметил Федор, технологи выглядели дружней, сплоченней механиков.
Худой, очень высокий, с широкими плечами, Привалов томился за столом: ни развернуться, ни взмахнуть рукой; он делал все громко и свободно, юношеский неокрепший бас всегда — на митингах и на совещаниях — гремел на высоких нотах; его не останавливали, знали: останови — и завянет Привалов, потеряет мысль.
Слушая его, Федор с торжеством посматривал на Анатолия: вот, дескать, какие мы!
Впрочем, какие мы, покажет второе заседание, с отчетом Федора. Ванин подведет итоги. Это заседание перенесли на вечер. Все отправились на теоретическую конференцию, которая шла уже третий день. Сегодня слушали доклады по физике. До этого Федор был свидетелем одной картины, которая глубоко его взволновала.
Он заглянул к секретарю парткома по комсомольским делам. Ванина не оказалось в кабинете. Федору передали, что он с Труновым на лекции у Недосекина, который читал химию на первом курсе. Федор ждал недолго. Спустя некоторое время после звонка в кабинет быстро вошли Ванин, директор и профессор Трунов. Вслед за ними, так же быстро, наверное стараясь нагнать их, вошел и остановился растерянный, тщетно пытающийся сохранить достоинство Недосекин.
Они разговаривали еще до того, как войти в кабинет, — Федор услышал окончание фразы Ванина:
— …суетливая, паническая нервозность!
Трунов сел к столу, встревоженный и сердитый; директор с выражением недовольства и недоумения на крупном лице, приподняв мощные плечи, уставился на Недосекина, как бы желая сказать: «Вот вы какой!»
Ванин, едва вошел, тоже повернулся к Недосекину, и Федор, сидевший у самой двери, поразился тому, как изменилось вдруг его лицо: бледное, с заостренными чертами, глаза — колкие, гневные. Федор никогда не видел Ванина таким. Удивительным было также то, что он, обращаясь к Недосекину, не повышал голоса, а скорее снижал:
— Мы очень сожалеем, товарищ Недосекин, что раньше не удалось обнаружить этого очень крупного изъяна в вашей лекционной работе. Читая сейчас раздел химии, посвященный отравляющим веществам, вы рисовали такие страшные картины будущей химической войны, что в аудитории стояла мрачная тишина. Что вы делаете, товарищ Недосекин! — Ванин снизил голос почти до шепота: — Это вы таким способом повышаете мобилизационную готовность народа? Вы путаете молодых людей ужасами войны,, воспитываете в них какие-то пацифистские, сентиментальные качества!
Недосекин овладел собой. Он повернулся к директору..
— Илья Степанович, я не понимаю… — сказал он с выражением удивления, — это недоразумение… совершенно неожиданна для меня эта реакция Александра Яковлевича… Все это для меня оскорбительно.
— Не только Александра Яковлевича, — директор выпрямился, — это реакция и наша, — он кивнул на Трунова, — моя и декана факультета, очень доверчивых людей…
Сказал и отвернулся. Недосекин, помедлив, проговорил неуверенно:
— Ну, хорошо… если это ошибка, так ведь ее можно исправить?
— Вы считаете, что так легко исправить ошибку? — спросил Ванин. — Мы этого не считаем! Вы травмировали души молодых людей…
Ванин резко выбросил прямую руку вперед и так же резко, чуть согнув ее в локте, опустил вниз.
— В таком случае… что вы от меня требуете? — Недосекин опустил глаза.
— Сознания ответственности за каждое слово на лекциях — вот что мы требуем!
Внезапно Ванин посмотрел на Федора, будто только сейчас его увидел.
«А вы здесь зачем?» — прочел Федор в его взгляде и вышел, поймав последнюю, обращенную к Недосекину фразу Ванина:
— Через час — ваш доклад.
И после паузы — хозяйски властную — директора:
— Вы свободны.
Было ли трудно Ванину, при его добром характере, так резко разговаривать с Недосекиным?
Ответ на этот вопрос был очень прост и естествен для него самого, но в существе своем не был так прост для других, и Ванин об этом догадывался. Он с живым любопытством, не мешающим основному направлению его мыслей, слов, дел, ежедневно наблюдал, как отзываются люди о его словах и делах.
Он совершенно был уверен в том, что многие считают его неспособным руководить партийной организацией. Ведь даже в райкоме его предупредили:
— Вы, Александр Яковлевич, построже… Может быть, даже придется немного поломать себя. Ничего, ничего!
Честное слово, он тогда испугался и ушел растерянный. Да, он знал: люди считали его мягким; собственно, привыкли видеть его таким, каким он был, и, наверное, пришли бы в недоумение, если бы увидели вдруг его с нахмуренными бровями, услышали металлический голос.
— Да, да, — сказали бы они, — подъем кружит человеку голову. Посмотрите, был Александр Яковлевич — и нет Александра Яковлевича. Пропал!
И он махнул рукой на предупреждение инструктора райкома и остался таким, каким был. Конечно, может быть, не совсем таким: другие обязанности, другие заботы. Но, ничего не утратив от прежнего и не переняв ни одного чужого жеста, ни одной лишней манеры, он легко взял на себя большую, самую главную теперь в жизни ответственность — тяжелую и радостную ответственность за будущее молодых людей, за их становление.
В этой незаметной кропотливой ежедневной работе он ни разу не чувствовал, что «поломал» себя, и это сперва смущало его, а затем он стал досадовать на людей за эти их представления об истинных достоинствах руководителя.