Положил молча и уставился в сторону, в стенку.
«Никогда не смотрит в глаза потому, что ему больно кого-то, кроме себя, видеть, — листки не взял и стал думать Абих. — И не потому, что центростремителен, не только. Просто как только подле себя он признает другого человека, воображение его потребует полного переселения в этого человека, потребует освоения этой личности своим собственным человеческим веществом. Вместе со всеми мыслями и чаяниями. Ибо только наибольшая отдача ближнему может установить справедливость в отношении с ним. А делиться собой до отказа — такого он себе позволить не может. Он бы и толикой не поделился, если бы не надо было разговаривать или просить».
Додумав, Абих двумя пальцами подцепил, наклонил к свету листки.
— Вячеслав нынче болен простудой, оставлю пока у себя. Завтра передам. Или послезавтра. Если желаете, могу составить для вас свое личное мнение.
— Не надо, — сказал тихо Велимир и еще отклонил голову к открытой двери. Скоро он и целиком за ней подался, сразу громоздко выросши в своей робе, распущенно подпоясанной, делавшей его фигуру нелепо мешковатой.
«Если раздеть его, — думает Абих, — то нагота бы его облагородила, как рыцаря — латы».
После ухода Хлебникова Абих основательно уселся за стол, разложил письменные принадлежности и весь вечер расшифровывал, переписывал и, не понимая, копировал содержимое листков.
Поздно ночью закончил, назавтра, проснувшись в полдень, умылся и пошел пить кофе к совершенно здоровому Вячеславу. Лидия разлила кофе. За окном послышался распев точильщика, сменившийся мерным шорохом камня о кожу и трепетом разболтанной оси.
— Отчего же сам Велимир не принес ко мне?
— Не могу знать.
— Он и на «Башню» сам ничего не носил, из других рук ко мне стихи его попадали. Голубиная почта!
Лидия расшторила окна, и теперь солнечный свет клином, выхватив каждую пылинку по отдельности, во всей ее подвижности, дотянулся до стола, лег на ослепший лист.
Глава двадцать третья
РАЗБОР СТИХОВ
Равно как и я, Хашем не упускал шанса выговориться. Мне многое стало известно. Про себя в том числе. Но все по порядку.
Оказывается, Хашем испытал про себя все религии на пробу, все эти годы много думал о Боге. Однако теперь он не рассуждал, к какой метафизической «розетке» плодотворней, безопасней и честнее подключиться, а критиковал религию вообще, все религии. В целом его критические мысли отличались высокой дисциплиной, но это на мой взгляд, я не специалист. Эйнштейн и Спиноза, борцы с мракобесием — были ему в помощь. Хашем искал Бога конкретно в человеке, хотя бы в устройстве его мышления, начиная думать о котором, человек сразу преображается в более высокое существо, и в себе ему становится отчетливей причастность.
Религии ложного сознания — вот чему он объявлял войну: орудию подавления сознания, тела, тому, чем питается идеальная для возведения империи центробежная мощность власти. Именем Бога вербуют и кроют своих солдат деспоты революции. Именем Бога захватывают мир. Притом что религия меньше всего заботится как о человеке, так и о Боге, ибо через человека воздается служение Богу. Суть религии в диктате, в подчинении, и сам народ — порабощенный рабством планктон — как раз и есть религия, никакого Бога. В нынешних религиях нет диалога с Богом, эпоха пророков давно завершилась.
В неистовых своих мыслях Хашем изобличал имперскую сущность религий, и особенно тех, благодаря которым так близка к реализации идея мирового господства, распространяемая по планете авианосцами или частицами плоти мучеников. Причину он усматривал в том, что обе религии никогда не отделяли будничное от святого и вели войны во имя Бога. Отчего же они считают необязательным отмыться от крови, вернувшись с войны, прежде чем зайти в Храм и праздновать победу? Отчего кровь на руках растерзанных и самих бойцов считается святой? Ведь душой ближнего — или растерзанного дальнего — умываются прихожане! Почему в захваченных этими религиями странах нет ни карнавала, ни других празднеств- перевертышей — нет освобождения от морока серьезности? Почему сознание их обложено ложью мифа, орущим мясом заблуждения: «Не трожь!» Отчего от них так воняет смертью, выжженным глазом еретика, только что вспоротой или ободранной парной плотью? Почему религии эти никогда не улыбнутся над своей воинственностью? Ведь ирония есть признак живого, ведь не улыбается только мертвый?!.
Однажды Хашем набросился на меня, утверждая, что я порабощен идеей неживого:
— Вот твое уравнение: смерть есть Персия есть нефть есть источник творящего забвения. Впадая то в одну, то в другую его часть, ты прибыл сюда. А у меня совсем другая задача. Понимаешь? Другая! Я хочу, чтобы там, за морем, — был мир ума! Цивилизация!
— Стройная формула, — пробормотал я. — Разные ее части мне были известны, а вот так в линию их выстроить — не догадался.
Хашем занимался йогой с детства, ибо матери его было сказано доктором Левицким (легендарный Айболит Апшерона, частная практика во время «отказа», десять рублей за визит, умер в Бостоне), что только хатха-йога способна решить врожденные проблемы с позвоночником. С тех пор я помню листки из «Науки и жизни» с нечеткими фотографиями людей, похожих на буквы, пособия по йоге в руках Хашема — снятые под марганцовочной слепой копиркой, по сути пустые листы: в них он всматривался и, подчиняясь незримым инструкциям, что-то мучительное делал со своим скелетом и мышщами, в результате чего тело потихоньку тянулось, гнулось и вдруг принимало столь необыкновенные позы, что переставало походить на человеческое. Мне было отчего-то неприятно видеть, что он творил с собой, как неприятно и страшно, наверное, видеть покалеченную, приведенную в беспорядок плоть. А Хашему лишь неудобно было в этих позах разговаривать, он следил за дыханием и говорил с паузами. В конце школы я спросил его:
— Что дала тебе йога?
— Сам не знаю.
— Хоть что-то?
— Кажется, я могу левитировать.
— Ты смеешься…
— Единственное, что я понял: в йоге главное упереться. Тысячу раз сделать одно и то же упражнение, отключить голову, не думать, не воображать, каков должен быть результат. Забыть о выгоде, самое главное. А еще через сотню раз у тебя как раз и получится то, для чего йогами была извлечена из тела эта поза. Или не получится. Недавно во время медитации в шавасане я обнаружил себя под потолком, в дальнем углу комнаты. Предметы внизу смещались, будто на дне моря, когда лодку вместе с якорем сносит ветер.
— Ты врешь!
— Тело древнее цивилизации.
— Но как мы тогда выживаем в современности? Я не верю, что кроманьонцы физиологически уже были приспособлены к жизни в городе. Представь только, какая-нибудь японская фирма, все самураи там только и делают, что работают, работают, работают… Ты входишь в сборочный цех — а он полон кроманьонцев-самураев, они сидят за компьютерами и проектируют микросхемы… Иными словами, существо, чья нервная система более приспособлена к тому, чтобы вступить в бой с гризли, а интеллект полностью подчинен охотничьему инстинкту, вынуждено бросить всю свою животную сущность в топку разума, для производства теорий и конструкций, не имеющих ничего общего с охотой с помощью копья и сети… А потом после гудка или зуммера, не знаю, чем там рабочий день заканчивается, — они выходят в джунгли мегаполиса и идут готовиться к завтрашнему рабочему дню: ужинать и спать. Какой кроманьонец такое выдержит? Я не говорю уже о казнях, которые на каждом шагу устраивает нам мораль: не ври, не