требовавших завершения, я купила видеокамеру. Когда пришло время, я положила ее в рюкзак, весело помахала всем на прощание и села в самолет.
Но на самом деле мне было страшно до чертиков.
2
ПОБЕГ ИЗ САЙГОНА
– Когда американцы ушли, я думал, что больше никогда не увижу иностранцев, – прокричал Там через плечо.
Мы юлили в потоке машин в час пик на его крошечном мотороллере. Резко подрезав за тележкой, нагруженной доверху кругляшками угля, мы, накренившись, заехали на тротуар рядом с уличной забегаловкой, где торговали супом. Там навесил на мотороллер замок и, двигаясь по-птичьи, быстро указал на табуретки. Его глаза успевали везде: оглядывали проходящих пешеходов на предмет добропорядочности, скользили по столикам, есть ли палочки, и подавали отчаянные сигналы хозяину лавки, чтобы тот принял заказ. Неаппетитные блюда были выставлены на всеобщее обозрение, свисая с навеса над тележкой: резиновый желтый цыпленок с крюком, торчащим из глубокой раны на шее, – не подлежащий идентификации кусок сырого мяса, единственной узнаваемой чертой которого были глаза с выпученными белками, смотревшие на меня сквозь тучу мух. Юноша за прилавком на колесиках работал методично, с одинаковым равнодушием обращаясь как с сырым мясом, так и со скомканными банкнотами. Пар из котла с пузырящимся бульоном ласкал его голую грудь, а на кончике сигареты, свисающей с нижней губы, подрагивала длинная полоска пепла.
Едва заметно кивнув Таму, он зачерпнул два раза половником с дырочками и длинной ручкой размокшую белую лапшу и опустил ее в бульон. Через секунду лапша всплыла, горячая и блестящая, и отправилась в потресканные фарфоровые миски. Проворные пальцы отобрали несколько стрел из пучка с зеленым луком; замелькали сверкающая сталь, кончики пальцев – и стрелы превратились в конфетти. Юноша отрезал по узкой полоске от куска засиженной мухами говядины, кинул их в тарелки и присыпал двумя полными ложками глутамата. После чего на погребенную под всеми добавками лапшу вылили половник жирного бульона, растворившего соленые кристаллы и окрасившего темно-красную говядину в теплый коричневатый оттенок.
Там ткнул в миску с лапшой палочкой. Мой невысокий гид сидя выглядел более внушительно: было трудно поверить, что мускулистая грудь, копна густых черных волос и коротенькие кривые ножки под столом принадлежали одному человеку. Его выдавали лишь руки, которыми он нервно рвал листочки свежего базилика и бросал их в суп. Сильные узловатые пальцы были крошечными, как у ребенка.
– Я три года работал переводчиком у американских морских пехотинцев, – голос у Тама был тонкий, и по-английски он говорил в нос. – Когда американцы вывели войска, я застрял в Дананге. Мы прятались в подвале и слушали радио. Наступала северовьетнамская армия.
Там вместе с женой бежал на юг, ненамного опередив накатившую волну беженцев, искавших безопасного пристанища в Сайгоне, последней твердыне осажденного Южного Вьетнама. За его спиной бесконечный человеческий поток ковылял по испещренной кратерами дороге, толкая тележки, ведя повозки, запряженные волами, и охраняя свой скудный скарб по пути в неопределенное будущее. У Тама на руках был четырехмесячный сын.
Его предусмотрительность оказалась бесполезной. В охваченном паническим страхом Сайгоне развернулась смертельная борьба за личное выживание. Коммунисты наступали волной, которую было не остановить. Последняя надежда на спасение, привлекшая в город почти миллион вьетнамцев, развеялась, когда бушующая толпа хлынула в ворота американского посольства. Американцы бежали, оставив их на произвол судьбы.
Там и его семья ушли в подполье и стали ждать неизбежного.
По мере приближения армии завоевателей на город опустилась зловещая тишина.
– На улицах никого не осталось, – рассказывал Там, устремив взгляд в никуда. – Только ворох военной формы: солдаты южновьетнамской армии побросали ее и сбежали в одном белье.
Хотя город почти не бомбили, южновьетнамские коллаборационисты не питали иллюзий, что их простят просто так. Они лишь гадали, какую форму примет финальная расплата.
Ждать пришлось недолго. Таму приказали явиться в штаб коммунистов.
– Мне сказали, что это всего на несколько дней! – возмущался он. – Жена и ребенок были на мне.
Дни превратились в недели и месяцы в далеком исправительном лагере.
– Жена была вынуждена вернуться к своим родным. – Щеки Тама покраснели при воспоминании о пережитом позоре. – Я ничего не мог поделать.
Шесть дней в неделю его заставляли выходить на колхозные поля, где он выбивался из сил, стараясь собрать ничтожный урожай с пересохших холмов.
Каждое воскресенье было посвящено идеологическому перевоспитанию.
– Нас заставляли писать список имен людей, с которыми мы вместе работали, с указанием их подразделения, командира и звания. Все время одно и то же. – Он покачал головой, теребя палочкой кусочек мяса. – Я так и не сказал, что работал с американцами. – Вместо этого он выдавал себя за радиста южновьетнамской армии.
– А еще, – добавил он, растягивая слова, радуясь возможности использовать их снова, – я старался забыть английский. Тех, кто сотрудничал с американцами, расстреливали.
Год спустя Тама освободили и направили в деревню при колхозе в рамках государственного проекта по насильственному переселению четырех миллионов вьетнамцев в удаленные районы. Когда начинался сезон дождей, он работал на рисовых полях, надев конусообразную шляпу с обтрепанными краями; ил лип к его голым икрам, как чулки. Его жена Фыонг приехала к нему и стала пытаться вырастить бобы, картофель и помидоры на бесплодной земле и готовить скудный урожай на открытом огне. В сухой сезон воды не хватало даже для питья, не то, что для посевов. В отчаянии Там был готов почти на все, чтобы прокормить семью.
Каждый день он вставал в четыре утра и шел в глубокую лесную чащу. Там при помощи мачете он рубил стволы упавших деревьев на бревна в метр длиной. Жена приходила, готовила ему обед и приносила воду из далекого колодца. Наконец, взвалив тяжелые бревна на плечи, он шел домой, рубил дрова и нес их четыре километра до железнодорожных путей. Там меньше чем на две минуты останавливался поезд, идущий на юг, – времени как раз хватало, чтобы Фыонг успела забраться в вагон. Там тем временем передавал ей связки дров через открытое окно. Через пять часов поезд прибывал в Сайгон, ныне переименованный в Хошимин. Фыонг продавала дрова и ночевала на грязном полу станции в ожидании поезда в четыре утра, который вез ее обратно к Таму и их сыну. Так продолжалось изо дня в день в течение трех лет, включая период беременности Фыонг и рождения второго ребенка.
А потом она заболела. Болезнь – малярия – длилась месяцы, уничтожая ее тело и их скудные денежные запасы. Врач жил в семнадцати километрах, а медсестра, что располагалась по соседству, могла предложить лишь сочувствие и пустые полки с лекарствами. Доход от продажи дров прекратился, и семье грозил голод. В это отчаянное время они приняли отчаянное решение – бежать в Сайгон. Уменьшив тающий денежный запас еще на несколько драгоценных банкнот, Там дал взятку местному чиновнику, чтобы тот их отпустил. В самый темный ночной час супруги бежали.
Они прибыли на людный сайгонский вокзал, не имея при себе ничего, кроме двоих детей и котомки с одеждой. Там был нелегальным чужаком в собственной стране и не имел разрешения на проживание в городе. Шанс найти работу был почти равен нулю.
Второй раз он был вынужден отправить к родственникам жену и детей, чтобы они могли выжить.
Нас нашел Гулик, который оставил в укромном месте свою коляску. Усевшись рядом, он стал придвигаться все ближе и ближе; его все больше раздражал наш разговор на английском, которого он не понимал.
– Катайся, смотреть город, – вдруг сказал он по-вьетнамски, показывая на свою коляску.
Я покачала головой, но вдруг меня озарило, и я обернулась, чтобы еще разок взглянуть на его