раскаты грома. Это такой естественный звук, не то что рев реактивного самолета, к тому же во время грозы мне всегда вспоминается моя молодость. Когда я был юнцом, я никогда не пропускал танцев в нашем поселковом клубе; стоит мне услышать музыку, под которую мы танцевали — «Дождик», «Малиновку» или еще что-нибудь в этом роде,— и я вспоминаю себя, беззаботного, семнадцатилетнего, идущего в клуб, на танцы...
Но лучше всякой музыки память мне освежает гром. Когда я слышу его раскаты, я не то чтобы вновь становлюсь молодым, но могу представить себе, хотя бы на время, каково это — быть молодым. Вторую лунку мы с Тони забили на равных. А в третью надо попасть так, чтобы мяч прошел через старую автомобильную покрышку. У меня это никак не получалось. Я еще возился с нею, когда вдруг Тони сказал: «Папа, знаешь что?» Нет, сказал я, не знаю. И тогда он произнес: «Я решил бросить школу».
Его сообщение застигло меня врасплох. Я просто растерялся: такое мне и в голову не могло прийти! Спокойствие, сказал я себе. Будь рассудителен, терпелив и так далее. Ему ведь всего семнадцать. Я представил себе мудрого, рассудительного отца, а затем примерил эту роль к себе. Я закутался в терпение, словно это было большое шерстяное одеяло, но оно то и дело сползало у меня с плеч. Я спросил его (голосом, исполненным терпения): «Что так, Тони?» — и он сказал, что он все равно ничему не учится. Французский, сказал он, сущий вздор, а английский того хуже, так как он знает литературу лучше учителя. Астрономия — наука для болванов, и преподает ее маразматик. Когда он выключает свет, чтобы показать фильм, все либо спят, либо кидаются катышами, а однажды, когда он увяз в придаточных предложениях и никак не мог из них выбраться, все поднялись, как один, и вышли гуськом из классной. Тони обернулся и увидел, что учитель плачет. Тони к нему подошел и сказал, что никто не хотел его обидеть, просто они боялись опоздать на следующий урок, а учитель сказал, что никто его не понимает, что он любит своих учеников, всех до единого. Как можно уважать учителя, спросил Тони, который ревет, как девчонка? Затем мы сыграли пятую лунку — там надо провести шар через ворота. Я справился с ней, у Тони же было три лишних удара. Мы продолжили разговор. Как-никак, сказал я, аттестат-то ему нужен. Я спросил Тони, что он думает делать без аттестата, и он сказал — вести работу по улучшению жизни в трущобах. Он слышал, что имеется специальная школа для детей, у которых тяжелая обстановка дома, и ему хотелось бы работать с такими детьми. Тут я почувствовал, что не могу больше справиться с шерстяным одеялом моего терпения: только я его натяну на одно плечо, как оно начинает сползать с другого. Ну что ж, сказал я, я не против такой работы, да и мать, сказал я ему, ничего на это не возразит. Но только сперва нужно получить аттестат. Эта работа, как всякая другая, вероятно, требует навыков и подготовки. После того как он получит аттестат, мы с матерью будем рады направить его в специальный колледж, где готовят людей для работы, которую он имеет в виду. На это он мне сказал: какой смысл в аттестате, если он все равно ничему не научился? Сплошной обман, сказал он, как всякая бумажка, как любой международный договор: жульничество, и больше ничего. Тогда я сказал: обман не обман, а надо придерживаться известных правил. Так, например, сказал я, быть может, брюки и не самая удобная одежда, однако правила таковы, что приходится носить брюки. Представь себе, сказал я ему, что я вдруг сажусь в поезд с голой задницей. На это он сказал, что я могу ехать в поезде с голой задницей, пожалуйста. Он ничего не имеет против того, чтобы я ездил в поездах с голой задницей. Мы уже кончили партию, и тут как раз подошли какие-то парни — то ли взрослые, то ли мальчишки, я не разобрал,— и спросили, не уступим ли мы им поле. Мы отошли в сторону и сказали: «Пожалуйста».
Дул ветер, как я уже говорил. Гром гремел все ближе, казалось, вот-вот пойдет дождь, сделалось темно, и я не мог разглядеть как следует лица новых игроков. Скорее всего, это были старшеклассники, а может, трущобная шпана, хулиганье,— словом, не знаю кто. На них были брюки в обтяжку, стильные пестрые рубахи, волосы напомажены. Голоса у них были какие-то странные, или они кривлялись,— не знаю. Пока один из них примерялся ударить по мячу, другой шлепнул его с размаху «по натяжке»,— и он так и повалился с шутовским оханьем. Дело не в том, что мне неприятна такого рода публика, но я этих людей не понимаю, они меня пугают, потому что я не знаю, откуда они берутся, куда идут, а когда перед тобой люди, в которых тебе все непонятно, становится жутко и не по себе — как ночью. Да нет, я не боюсь темноты, но есть род незнания, от которого очень уж неуютно на душе. Я заметил, что когда меня одолевает страх этого рода, мне достаточно вглядеться в лицо незнакомца, получить о нем какое-то представление, и я начинаю чувствовать себя лучше. Но к этому времени, как я уже сказал, совсем стемнело, и физиономии новых игроков были неразличимы. Они продолжали играть, а мы с Тони — разговаривать об его аттестате и о том, что следует придерживаться каких-то правил. Чем бы он ни собирался заняться в будущем, говорил я, ему понадобится соответствующая подготовка. Даже если бы он собирался стать поэтом, ему следовало бы сперва поучиться. И потом я сказал ему слова, которых никогда прежде не говорил. Я сказал: «Я люблю тебя, Тони».
Тогда он сказал: «Ты меня любишь или думаешь, что любишь, лишь потому, что тебе приятно делать мне разные подарки». Тогда я сказал, что он неправ и что я только оттого так щедр с ним, что собственный мой отец не был со мной щедр. Оттого что отец мой был скуп, сказал я, я стараюсь быть щедрым. «Щедрый, щедрый, щедрый!» — принялся он меня передразнивать. О да, сказал он, он знает, что я щедрый. Круглый год, каждый день он только и слышит о том, какой я щедрый. И еще он сказал: «Почем знать, может, я никогда не женюсь. Бывают же люди, которые не женятся. Может, я не совсем нормальный. Может, я хочу жить с каким-нибудь милым, хорошеньким мальчиком. Может, я хочу быть развратным и спать с сотней женщин. Мало ли способов жить, помимо священных уз брака и продолжения рода? Если рожать детей такое святое дело, почему вы с мамой завели одного меня? Почему одного?» Тогда я ему рассказал, как его мать чуть не умерла от родов, и он сказал: «Прости, я ведь этого не знал». Затем он сказал: неужели я не понимаю, что ему, может, совсем не хочется возвращаться домой под вечер к хорошенькой женщине и играть вечером в мяч с ватагой стройных сыновей? Может, он хочет быть вором, или святым, или пьяницей, или мусорщиком, работать на бензоколонке, управлять движением на перекрестке или жить в пустыне отшельником. Тогда я окончательно потерял терпение, шерстяное одеяло сползло наземь, и я сказал ему, чтобы он убирался в задницу со всеми своими причудами и что пора ему готовиться к какой-нибудь полезной деятельности. «К какой, интересно? — спросил. — Может, торговать зубным эликсиром?» Тогда я замахнулся клюшкой и, если бы он не увернулся вовремя и не убежал куда-то в темноту, вероятно, раскроил бы ему череп.
И вот я остался стоять на запущенном поле для гольфа, сознавая, что чуть не убил родного сына, и в то же время желая лишь одного — броситься за ним вдогонку и постараться достать его клюшкой. Я был взбешен. Я не мог понять, как могло случиться, что мой единственный сын, которого я люблю больше всего на свете, вызвал у меня желание его убить. Я подобрал его клюшку и направился к машине. Дома я рассказал Нэлли о нашей ссоре, но она, конечно, была на его стороне, потому что ведь я перед тем успел поссориться и с нею. Ну, я налил себе виски и сел смотреть телевизор — что мне еще оставалось делать? Так я просидел перед ящиком до полуночи, покуда не вернулся Тони. Он со мной не заговаривал, я с ним тоже. Он поднялся к себе. Немного позднее поплелся к себе и я.
С того самого дня он не вставал с постели».
IX
Тони уже двадцать два дня, как не вставал с постели. На двадцать третий миссис Нейлз получила письмо от Мэри Эштон, женщины, которая некогда помогала ей по дому. Работница она была толковая и прилежная, но оказалась воровкой. Сперва она украла два бриллиантовых кольца,— Нэлли их берегла как память о матери, но никогда не надевала. Она не стала корить Мэри. Нынче не так-то легко найти прислугу, рассуждала она, а Мэри — женщина бедная и работящая, пусть эти кольца послужат ей как бы премией. Однако когда через месяц с не большим в доме обнаружилась еще одна пропажа, на этот раз — золотые запонки, Нэлли ее уволила, не упоминая, впрочем, ни о кольцах, ни о запонках. Письмо Мэри Эштон было аккуратно отпечатано на машинке (краденой?), на хорошей (краденой?) бумаге. Вот что она писала:
«Уважаемая миссис Нэйлз! Я слышала, что Ваш сын болен, и мне его очень жаль. Он самый славный мальчик, каких мне доводилось встретить. В нашем поселке живет гуру, или знахарь,— свами Рутуола. В прошлом году он вылечил мою сестру от ревматизма. По утрам он работает у Перчема, плотника, а после обеда его обычно можно застать дома. Телефона у него нет. Его адрес — Нагорная улица, он живет над