— Мне необходимо одно: уверенность, что никто нам не помешает.
— За этим я прослежу.
Нэлли спустилась вниз и налила себе виски. Негр вошел к Тони в комнату.
— Меня зовут свами Рутуола,— представился он.— Я пришел помочь вам, во всяком случае я надеюсь, что мне это удастся. Но сперва я должен вам объяснить, отчего у меня такой глаз. Когда мне было пятнадцать, я поддался роковому порыву и украл велосипед. Это был ярко-красный английский велосипед фирмы «Швинн» с тремя скоростями. Я не мог совладать с соблазном. Я спрятал велосипед в подвале. Когда отец его обнаружил, он меня избил, заставил меня возвратить его владельцу, и сам со мной пошел. Отец мальчика, у которого я украл велосипед, не хотел возбуждать против меня дело, но мои родители настояли на том, чтобы меня привлекли к суду. Они боялись, что, если меня не накажут, я вырасту вором. Это были добрые, мягкосердечные люди; теперь мне кажется, я их понимаю: они просто боялись всего на свете. Меня приговорили к шести месяцам исправительной колонии в Ливертауне. Среди заключенных, как это часто бывает, была группа гангстеров, образовавших нечто вроде государства в тюремном государстве. Они были чрезвычайно жестоки, и чтобы оградить себя, я притворился хромым. Увидев, что я хромаю, рассудил я, они, быть может, меня пощадят. Но однажды, направляясь в столовую, я забылся и пошел своей обычной походкой, а они, поняв, что я их провел, зверски меня избили. В результате я потерял левый глаз и провалялся две недели в больнице. Я мог бы всего этого вам не рассказывать, но дело в том, что люди слушают не только ушами, но и глазами и обычно наблюдают за выражением глаз собеседника. Поскольку я наполовину лишен возможности пользоваться этим средством коммуникации, людям бывает трудно найти со мной контакт. Когда мы с вами будем беседовать, я сяду где-нибудь в тени, чтобы вас не смущал мой испорченный глаз, но прежде всего мне хотелось бы немного убрать у вас в комнате. Благочестие — сестра чистоты, так, кажется, говорится? Или, может быть, наоборот.
— Кажется, наоборот,— сказал Тони.
В комнате повсюду — на спинках стульев и на ручках дверей — была развешана одежда Тони. Одна створка гардероба была открыта. Свами все собрал, разыскал в гардеробе мешок для прачечной и сунул в него белье. Пиджак он одел на вешалку, в туфли вставил распорки, затем прикрыл шкаф и смахнул пыль с кресел.
— Ну вот, кажется, стало немного лучше, правда? — сказал он.— Теперь мне хотелось бы покурить здесь благовониями, если вы не возражаете.
— Делайте все, что хотите. Но вообще-то я не люблю благовоний. Да и всякую парфюмерию. Я никогда не пользуюсь лосьоном после бритья. Мне нравится, когда от девушек пахнет духами, но только я не люблю, чтобы ими пахло в комнате. Не люблю запах парфюмерных магазинов.
— Я вас понимаю,— сказал Рутуола.— Но мое благовоние без приторности и очень слабое. Сандаловое дерево. У него очень чистый запах.
Он вынул из кармана тонкую палочку и зажег ее.
— Ну хорошо,— сказал Тони.
— Я родился в Балтиморе,— начал Рутуола.— Родители мои были люди бедные, впрочем, я не стану томить вас перечислением всех невзгод, какие выпали на долю моей расы,— вы это знаете и так. Я кончил восемь классов и прекрасно читаю, но с арифметикой у меня слабо. Отец мой был столяром, и когда меня выпустили из колонии на поруки, я стал ему помогать. Затем, много позднее, я поехал в Нью-Йорк и устроился работать на Центральном вокзале. Работа была не из завидных. Пять дней в неделю, по восемь часов в день, я чистил уборные. Мне приходилось мыть полы и прочее, но большая часть времени уходила у меня на то, чтобы смывать надписи со стен. Стены там белые, и на них очень удобно писать, так что к субботе все стены бывали покрыты надписями. Вначале меня это очень смущало, а потом я понял, что человек пишет на стенах оттого, что не может не писать. Ему неприятно, когда его писания стирают, словно таким образом стирается какая-то часть его самого. Иные даже вырезали слова ножом на дверях. Ненормальными этих людей не назовешь — их ведь тысячи, и я понял все одиночество, всю неутоленность людского рода. Однажды ночью, вернее, под утро — дело было в четвертом часу — я протирал тряпкой пол. Ко мне вдруг подходит человек и говорит: «Спасите меня, я, кажется, умираю». На нем был дорогой костюм, а лицо у него было пепельно-серое. Я сказал, что обычно в это время полицейский делает обход, и предложил сбегать наверх и попросить его вызвать карету «скорой помощи». Но он сказал: «Ах, не оставляйте меня одного, я не хочу умирать в одиночестве!» Тогда я сказал: «Пойдемте вместе в зал ожидания, я вам помогу». Я подхватил его под руку, и мы медленно поднялись... Он все время стонал. В зале ожидания полицейского не оказалось, вообще никого не было, и он сказал, что не может больше стоять, и мы вместе сели на какую-то ступеньку. В зале было уныло, холодно и голо, но на одной стене висела большая ярко освещенная реклама фотоаппаратов. На ней были изображены мужчина, женщина и двое детей на пляже — у какого-то озера, кажется,— а позади, в отдалении — горы, покрытые снегом. Это была красивая, радостная картина, и она казалась еще красивее оттого, что кругом все было такое голое, холодное и безрадостное. Я сказал ему, чтобы он смотрел на гору — быть может, сказал я, это поможет вам отвлечься от ваших страданий. И еще я ему сказал: «Давайте помолимся»,- но он сказал, что не помнит ни одной молитвы, и я вдруг сообразил, что и сам почти никаких молитв не знаю, и тогда я сказал: «Давайте придумаем молитву», и начал говорить: «Мужество, мужество, мужество», и произносил подряд одно это слово; вскоре и он стал повторять за мной: «Мужество, мужество...» Тогда я стал произносить другие слова, и он повторял их, пока наконец не объявил, что чувствует себя лучше и возьмет такси, поедет в какую- нибудь гостиницу и попробует поспать. Мы с ним простились, и больше я никогда его не видел. Недели через две-три после этой встречи я приехал сюда и стал работать у своего двоюродного брата, мистера Перчема. Он плотник.
Дождь понемногу перестает. Нейлз возвращается с работы. В ранних сумерках дрозды и ласточки охотятся за насекомыми. Ветер дует с северо-востока. Поднимаясь по каменным ступенькам своего крыльца, Нейлз различает голоса разных деревьев, когда в них забирается ветер: вот поет клен, а вот — береза, магнолия, дуб... Какая польза от того, что Нейлз разбирается в голосах деревьев, какая от этого польза ему или его сыну? Впрочем, нужно же, чтобы кто-нибудь наблюдал жизнь. Нетленные сумерки повисли в воздухе чистой, высокой нотой. За обедом Нэлли сообщает Нейлзу, что у Тони сидит гуру и что туда нельзя. Нейлз все время подливает себе виски, а после обеда Нэлли говорит, что устала, и поднимается к себе отдохнуть. Уходя, она берет с мужа слово, что он не будет мешать гуру. Он целует ее и, чтобы не поддаться искушению пойти к сыну, берет в руки роман.
«На севере Дании, в небольшом городке Остерфоген,— читает он,— в одно январское утро 1869 года по центральной улице шагал молодой человек. Судя по его изящным, до блеска начищенным туфлям и по покрою сюртука, — он, должно быть, прибыл из Копенгагена или Парижа. Он был без шляпы, на левой его руке красовался огромный перстень с печаткой, на которой был выгравирован герб фон Хендрейхсов. Ночью выпал снег, и крыши маленького города были белы. Служанки метлами сметали сухой снег с дорожек. Граф фон Хендрейхс — ибо так звали молодого человека — остановился перед большим особняком и сверился со своими тяжелыми золотыми карманными часами. В следующую минуту часы на церкви св. Михаила пробили одиннадцать. Под замирающий в морозном воздухе звон молодой человек легко взбежал по ступенькам дома и дернул ручку звонка. Девушка, одетая, как полагалось одеваться в ту пору прислуге,— в чепце и переднике, открыла ему дверь и с застенчивой улыбкой присела в глубоком реверансе. Это была хорошенькая молодая женщина, но, увы, широкие складки ее платья не могли скрыть того обстоятельства, что она была в положении! Молодой человек проследовал за ней по темному коридору в гостиную, где за самоваром сидела старая дама. Граф ласково поздоровался с ней по-французски и принял из ее рук чашку с чаем.
«Я могу провести с вами всего несколько минут,— сказал он.— Я еду на почтовых в Копенгаген, а оттуда вечерним пакетботом в Остэнде.
«Quel dommage»![2] — воскликнула старая дама.
Возле нее стояли пяльцы, а под ними — позолоченная корзинка с разноцветными мотками шерсти. Наклонившись к корзинке, она вынула из нее маленький пистолетик с рукоятью из слоновой кости и выстрелила в молодого графа. Пуля попала прямо в сердце...»
Нейлз бросает книжку на стол и берет другую, под заглавием «Дождливое лето». Он читает первое предложение: «Лето выдалось дождливое, и в пепельницах вокруг бассейна стояла дождевая вода, в