данадеж-данадеж-данадеж... Голоса их звучат, как барабанная дробь. Газон принадлежит к одному царству, волхвования наверху — к другому. Все это смущает Нейлза.
— Теперь попробуйте сесть,— говорит Рутуола.— Сядьте и спустите ноги на пол.
Тони встает. Он сильно похудел, и мышцы его ослабли; ребра выпирают; ягодицы втянулись.
— Сделайте несколько шагов, — говорит Рутуола. — Совсем немного. Два-три шага.
Тони шагает. И вдруг начинает смеяться.
— Я чувствую, что снова становлюсь собой,— говорит он.— Я чувствую, что я — прежний я. Конечно, есть еще слабость, но мне уже нисколько не грустно. Моя страшная тоска меня оставила.
— Ну, что ж, почему бы вам не одеться и не спуститься вместе со мной к родителям?
Тони одевается, и они вместе идут вниз по ступенькам лестницы.
— Я совсем поправился, папа,— говорит Тони.— Я еще немного слаб, но эта страшная тоска меня оставила. Мне ничуть не грустно больше, и дом наш мне не кажется карточным домиком. У меня такое чувство, будто я был мертв и вдруг ожил.
Нэлли спускается вниз в халатике и стоит в коридоре. Она плачет.
— Как только нам отблагодарить вас? — спрашивает Нейлз.— Не хотите ли выпить чего-нибудь?
— Ах, нет, спасибо, — говорит Рутуола своим высоким, чуть напевным голосом.— У меня в душе нечто такое, что согревает лучше алкоголя.
— Но вы позволите вам заплатить, надеюсь?
— Ах, нет, спасибо, — говорит Рутуола.— Видите ли, сила, которою я обладаю, это дар, и я должен ею одаривать других. Но вы можете подвезти меня домой. А то иной раз бывает очень трудно достать такси.
Тем дело и кончилось. Через десять дней Тони вернулся в школу, и жизнь сделалась прекрасной, как прежде. Правда, каждый понедельник перед работой Нейлз отправлялся на свидание со своим спекулянтом — то в торговый центр, то в общественную уборную, то в прачечную-автомат, то на какое-нибудь из многочисленных кладбищ.
Часть вторая
XI
О существовании Нейлза (писал Хэммер) я впервые узнал в приемной зубного врача в Ашбернеме. Там я увидел его фотографию и прочитал коротенькую заметку о назначении его заведующим отделом зубных эликсиров фирмы Сафрон. В заметке рассказывалось, что он провел несколько лет в Риме и что состоит членом Добровольного пожарного общества в Буллет-Парке, а также клуба «Горный ручей». Я тогда еще не знал, почему я остановил свой выбор именно на нем. Не знаю этого и по сей день. Быть может, сказалось странное соотношение наших имен, а может, просто понравилась его физиономия. К своему решению я пришел несколько месяцев спустя, на пляже. Я только что искупался и сидел на песке с книгой в руках.
Я был один, а культ семьи в ту пору достиг своего апогея и естественное состояние одиночества вызывало в обществе острейшее подозрение. На пляже было принято появляться с женой, детьми, быть может, даже с родителями и с гостящими у вас друзьями. Одиночки были редкостью. Это был великолепный пляж, и я хорошо его запомнил. Так уж повелось, что в нашем сознании обнаженные тела связаны с представлениями о вечности и Страшном суде, и, быть может, поэтому пляж подчас кажется иллюстрацией к Апокалипсису. Босиком, полунагие, у самого края воды мы вдруг как бы оказываемся за пределами времени в ожидании окончательного приговора. В тот день, впрочем, Страшный суд носил характер мягкий, без тьмы кромешной и скрежета зубовного, и только плач ребенка, испугавшегося набежавшей волны, напоминал о том, что мир, в котором мы живем, является юдолью смерти и печали. Проходивший по пляжу молодой человек с явно выраженными специфическими наклонностями остановился неподалеку от меня. В походке молодого человека, собственно, не было ничего предосудительного, если не считать явного любования каждым своим движением. Он был хорошо сложен, загорел, и на нем были самые что ни на есть мини-плавки. Молодой человек нежно посмотрел на меня. В ту же минуту на сцене появился еще один человек. Этот был много старше моего красавца - я бы дал ему лет сорок; судя по его ярко-красному загару, дни, а быть может и часы, какие ему оставалось провести у моря, были уже cочтены. Он не мог похвастать ни мускулатурой, ни стройностью - это был прилежный кабинетный работник, сутулый от рождения и с широкой задницей - результатом многолетних праведных трудов. С ним были жена и двое детей. Стоя у подножия дюн, с подветренной стороны, он безуспешно пытался запустить змея. Веревка запуталась, и змей никак не желал подняться.
Я подошел к человеку со змеем и посоветовал ему подняться на гребень дюны. Затем помог ему распутать бечевку. Педик вздохнул, подтянул плавки и побрел дальше. К отцу семейства я, собственно, подошел только затем, чтобы отделаться от педика. Однако тонкие и вместе с тем такие прочные путы змея неожиданно обрели для меня в эту минуту необычайную нравственную силу, словно добропорядочный мир, принадлежность к которому я сейчас продемонстрировал перед педиком, держится именно на такой ниточке - дешевой, прочной и бесцветной. Когда мне удалось ее распутать, я забрался со змеем на высокую дюну и, подняв его на вытянутые руки, отпустил. Ветер тотчас же его подхватил и унес прямо в синее небо. Дети были в восторге. Родители благодарили меня. Я вернулся к своей книжке. Педик исчез, но на душе у меня сделалось тоскливо - хотелось чего-то более устойчивого, и весомого, нежели радость чужих детей, признательная улыбка взрослых да тонкие путы змея.
Я родился вне брака, от Франклина Пирса Тейлора и его бывшей секретарши Гретхен Шурц Оксенкрофт. С тех пор как я в последний раз видел свою мать, прошло много лет, но она стоит перед моими глазами и сейчас: развевающиеся седые волосы и сверкающие, как два колодца в прерии, глаза неувядаемой синевы. Младшая и самая некрасивая из четырех дочерей каменотеса, она родилась в маленьком городке при каменоломнях в штате Индиана. Ни отец, ни мать ее дальше школы не пошли, и у обоих выработалось религиозное, доходящее до фанатизма уважение к высшему образованию как к средству, которое позволяет вырваться из скучной и скудной провинциальной жизни Среднего Запада. Полное собрание сочинений Шекспира в одном томе лежало у них на столике в гостиной как жезл, как символ власти. Отец ее, худощавый, жилистый мужчина с густыми темно-русыми волосами и крупными чертами лица, был родом из Йоркшира. Когда ему минуло сорок, врачи обнаружили у него туберкулез. Начав жизнь простым каменотесом, он постепенно выдвинулся в мастера, а когда упали акции на известняк, оказался безработным. В доме, в котором выросла Гретхен, имелись зеркало в золоченой раме, диван, набитый конским волосом, кое-какая фарфоровая посуда и столовое серебро - фамильные ценности, вывезенные ее матерью из Филадельфии. Никому, разумеется, не пришло бы в голову видеть в них осколки былого величия или хотя бы элементарной зажиточности. И однако - Филадельфия, Филадельфия! В этом звуке, когда он раздавался в известняковых равнинах Индианы, возникал образ лучезарного города, сотканного из света и воздуха. Гретхен ненавидела свое имя и постоянно придумывала себе другие, требуя, чтобы ее называли то Грейс, то Глэдис, то Гвендолин, то Гертрудой, то Габриэлой, то Гизеллой, то Глорией. В годы ее отрочества в городке открылась публичная библиотека, и - случайно ли или по чьей-то роковой указке - Грейс впитала в себя полное собрание сочинение Голсуорси. От этого чтения у нее появился легкий английский акцент и непреодолимый разрыв между миром мечтаний и каменной реальностью. Однажды зимним вечером, когда Гретхен ехала из библиотеки, она увидела из окна трамвая своего отца. Он стоял, прислонившись к уличному фонарю, держа в руке судок, в котором носил с собой завтрак на работу. Водитель не остановился, и Гретхен, обернувшись к соседке, воскликнула:
- Вы видели этого бедняка? Он поднял руку, чтобы остановить трамвай, а водитель не обратил на него ни малейшего внимания.
Эту фразу она произнесла с интонацией героини Голсуорси, в мир которого была погружена весь день. Неудивительно, что в этом мире она не могла найти места для своего отца. Для роли слуги или садовника он явно не годился. Он мог бы сойти за грума, но на каменоломне ему приходилось иметь дело с одними лишь ломовыми лошадьми. Она знала, что отец ее - добропорядочный, мужественный и чистоплотный человек, и скорее всего это ее позорное отречение было вызвано болью за него, за его неустроенность и одиночество.