Чичерин, почесав лоб, сморщась, со злобой едва выговорил: нсцдтчндси… Взглянул на князя-кесаря, тот кивнул. Дьяк продолжал читать:
– «О князья, вельможи, о слезы и воздыхания! Что желаемое есть? Желаем укротить нынешнее время, ярость его, да настали бы опять будничные времена…»
– Вот, вот, вот! – Князь-кесарь пошевелился на стуле, в выпученных глазах его появилась и пропала насмешка, догадка. – Понятна трава зелезека. А что – распоп Гришка признал тетрадь?
– Гришка сегодня в третьем часу после пытки признал тетрадь. Купил-де ее на Кисловке у незнаемого человека за четыре копейки. А зачем прятал в баньке под половицей? – сказал, что по скудоумию.
– А ты спрашивал у него – как понимать: «Опять бы настали будничные времена»?
– Спрашивал. Дадено ему пять кнутов, – ответил: тетрадь-де купил для ради бумаги – просфоры на ней печь, а что в ней написано – не читал, не знает.
– Ах, вор, ах, вор! – Князь-кесарь медленно муслил палец, переворачивал потрепанные листы тетради. Кое-что прочитывал вполголоса: «Трава „вахария“, цвет рудо-желт, если человека смертно окормят – дай пить, скоро пронесет верхом и низом…» Полезная травка, – сказал князь-кесарь. И – далее – вел ногтем по строкам: – «В Кириллиной книге сказано: придет льстец и соблазнит. Знамения пришествия его: трава никоциана, сиречь табак, повелят жечь ее и дым глотать, и тереть в порошок, и нюхать, и вместо пения псалмов будут непрестанно тот порошок нюхать и чихать. Знамение другое: брадобритие…» Ну что ж, – князь-кесарь закрыл тетрадь, – пойдем, дьяк, поспрошаем его – кто же это желает укротить нынешнее время? Распоп человек прыткий и тертый, про эту тетрадь я давно знаю, он с ней пол-Москвы обегал.
Спускаясь по узкой, изъеденной сыростью кирпичной лестнице в подполье, в застенок, Чичерин, как всегда, проговорил сокрушенно:
– Из-под земли эта моча проступает, кирпич сгнил, то и гляди убьешься, надо бы новую лесенку скласть…
– Да, надо бы, – отвечал князь-кесарь.
Впереди со свечой шел подьячий-писец, так же, как и дьяк, одетый в иноземное платье, но сильно затертое, на шее висела медная чернильница, из полуоторванного кармана торчал сверток бумаги. Он поставил свечу на дубовый стол в низком подполье, где, как тени, кинулось несколько крыс по норам в углах.
– И крыс же нынче у нас развелось, – сказал дьяк, – все хочу попросить в аптеке мышьяку.
– Да, надо бы…
Два зверовидных мужика, нагибаясь под сводами, приволокли распопа Гришку, с закаченными глазами, с бороденкой, сбитой, как шерсть, – лицо у него было зеленоватое, с отвислой губой. Подлинно ли, что он уж и не мог владеть ногами? Поставленный под крюк с висящей веревкой, он мягко повалился, уткнулся, как неживой. Дьяк сказал тихо: «Допрашивали без вредительства членов, и ушел он на своих ногах…»
Князь-кесарь некоторое время глядел Гришке на плешь меж всклокоченных волос.
– Узнано, – заговорил он сонным голосом, – в позапрошлом году ты в Звенигороде у Ильи-пророка сорвал серебряные бармы с икон, да у Благовещенья взломал церковную кружку с деньгами, да там же из алтаря украл поповский тулуп и валенки. Вещи продал, деньги пропил, взят под стражу и от караула бежал в Москву, где по сей день скрывался по разным боярским дворам, а позже – у царевен на дворе в баньке… Признаешь? Отвечать будешь? Нет… Ну, ладно. Эти дела для тебя еще полбеды…
Князь-кесарь помолчал. Позади зверовидных мужиков неслышно появился кат – палач – благообразный, испитой, бледно-восковой, с большим ртом, краснеющим меж плоско прижатых усов и кудрявой бородки.
– Узнано, – опять заговорил князь-кесарь, – хаживал ты в Немецкую слободу к бабе-черноряске, Ульяне, передавал ей письма и деньги от некоторых особ… Которая баба Ульяна относила письма в Новодевичье к известной персоне… От ней брала письма же и посылки, и ты их относил к вышеупомянутым особам… Было это? Признаешь?
Дьяк перегнулся через стол, шепнул князю-кесарю, указывая глазами на Гришку:
– Насторожился, ей, ей, по ушам вижу…
– Не признаешь? Так… Упрямишься… А – напрасно… И нам с тобой лишние хлопоты, и тебе – лишние муки телесные… Ну, ладно… Теперь вот что мне расскажи… В чьи именно дома ты ходил? Кому именно ты читал из сей тетради про желание укротить нынешнее время, ярость его, и о желании вернуть буднишние времена?..
Князь-кесарь, будто просыпаясь, приподнял брови, лицо его вздулось. Палач мягко подошел к лежащему ниц Гришке, потрогал его, покачал головой…
– Князь Федор Юрьевич, нет, сегодня он говорить не станет. Зря только будем его беспокоить. С дыбы да пяти кнутов он окостенел… Надо отложить до завтра.
Князь-кесарь застучал ногтями по столу. Но Силантий, палач, был опытен, – если человек окостенел, его – хоть перешиби пополам – правды от него не добьешься. А дело было весьма важное: со взятием распопа Гришки князь-кесарь нападал на след – если не прямого заговора – во всяком случае, злобного ворчания и упрямства среди московских особ, все еще сожалеющих о боярских вольностях при царевне Софье, что по сей день томится в Новодевичьем под черным клобуком. Но – делать нечего – князь-кесарь поднялся и пошел наверх по гнилой лестнице. Дьяк Чичерин остался хлопотать около Гришки.
Утро было сырое, теплое, мглистое. В переулках пахло мокрыми заборами и дымками из печных труб. Лошадь шлепала по лужам. Гаврила слез с верха у ворот Преображенского приказа и долго не мог добиться караульного офицера.
«Куда же он, сатана, провалился?» – крикнул он усатому солдату, стоявшему у ворот. «А кто его знает, все время тут был, куда-то ушел…» – «Так – сбегай, найди его…» – «Никак не могу отлучиться…» – «Ну пусти меня за ворота…» – «Никого не велено пускать…» – «Так я сам пройду». – Гаврила толкнул его, чтобы шагнуть за калитку, солдат сказал: «А вот – отвори калитку, я тебя, по артикулу, штыком буду пороть…»
Тогда на шум вышел наконец караульный офицер, скучавший до этого в будке по ту сторону ворот, – конопатый, с маленьким лицом и никуда не смотревшими глазами. Гаврила кинулся к нему, объясняя, что