Голиков не спросил, какая причина тому, что французских мужиков шатает ветром… Ум его не был просвещен, в причинах не разбирался: через глаза свои, через уши, через ноздри он пил сладкое и горькое вино жизни, и радовался, и мучился чрезмерно…

На Валдайских горах стало веселее, – пошли поляны с прошлогодними стогами, с сидящим коршуном наверху, лесные дорожки, пропадающие в лиственной чаще, куда бы так и уйти, беря ягоду, и шум лесов стал другой, – мягкий, в полную грудь. И деревни – богаче, с крепкими воротами, с изукрашенными резьбой крыльцами. Остановились у колодца поить, – увидели деву лет шестнадцати с толстой косой, в берестяном кокошнике, убранном голубой бусинкой на каждом зубчике, до того миловидную – только вылезти из телеги и поцеловать в губы. Голиков начал сдержанно вздыхать. Гаврила же, не обращая внимания на такую чепуху, как деревенская девка, сказал ей:

– Ну, чего стоишь, вытаращилась? Видишь, у нас обод лопнул, сбегай позови кузнеца.

– Да, ой, – тихо вскрикнула она, бросила ведра и коромысло и побежала по мураве, мелькая розовыми пятками из-под вышитого подола холщовой рубахи. Впрочем, она кому-то чего-то сказала, и скоро пришел кузнец. Глядя на такого мужика, всякий бы удовлетворенно крякнул: ну и дюж человек! Лицо с кудрявой бородкой крепко слажено, на губах усмешка, будто он из одного снисхождения подошел к приезжим дурачкам, в грудь можно без вреда бить двухпудовой гирей, могучие руки заложены за кожаный нагрудник.

– Обод, что ли, лопнул? – насмешливо спросил он певучим баском. – Оно видно – работа московская. – Покачивая головой, он обошел кругом телеги, заглянул под нее, взялся за задок и легко тряхнул ее вместе с седоками. – Она вся развалилась. На этой телеге только чертям дрова возить.

Гаврила, сердясь, заспорил. Голиков восторженно глядел на кузнеца, – изо всех чудес это было, пожалуй, самое удивительное. Ну как же было ему не тосковать по кистям и краскам, по дубовым пахучим доскам! Все, все летит мимо глаз, уходит без возврата в туманное забвение. Лишь один живописец искусством своим на белом левкасе доски останавливает безумное уничтожение.

– Ну, а долго ты будешь с ней возиться? – спросил Гаврила. – У меня час дорог, скачу по царскому наказу.

– Можно и долго возиться, а можно и коротко, – ответил кузнец. Гаврила строго посмотрел на свою плетку, потом покосился на него:

– Ладно… Сколько спросишь?

– Скольку спрошу? – кузнец засмеялся. – Моя работа дорогая. Спросить с тебя как следует – у тебя и деньжонок не хватит. А ведь я тебя знаю, Гаврила Иванович, ты с братом весной здесь проезжал, у меня же и ночевал. Забыл? А вот брат у тебя толковый мужик. Я и царя Пётру хорошо знаю, и он меня знает, – каждый раз в кузню заворачивает. И он тоже – толков. Hy, что ж, поворачивайте к кузнице, чего-нибудь сделаем.

Кузница стояла на косогоре у большой дороги, низенькая, из огромных бревен, с земляной крышей, с тремя станами для ковки лошадей; кругом валялись колеса, сохи, бороны. У дверей стояли, в кожаных фартуках, с перевязанными ремешком кудрями, два его младших брата, и – старший – угрюмый, бородатый верзила, молотобоец. Не спеша, но споро, играючись, кузнец принялся за дело. Сам отпряг лошадей, перевернул телегу, снял колеса, вытащил железные оси. «Гляди – обе с трещиной, – этой бы осью энтого бы московского кузнеца по темечку…» Оси он сунул в гopн, высыпал туда куль угля, крикнул младшему брату: «Ванюша, дуй бодрей. Эх, лес сечь – не жалеть плеч!..»

И пошла у братьев работа. Гаврила, сопя трубочкой, прислонился в дверях. Голиков сел на высоком пороге. Они было спросили, не помочь ли им для скорости? Кузнец махнул рукой: «Сидите спокойно, хоть раз поглядите, какие есть валдайские кузнецы…» Ванюша раздувал мехи, – искры, треща бураном, неслись под крышу. Озаренный ими, бородатый старший брат стоял, как идол, положив руки на длинную рукоять пудового молота. Кузнец пошевеливал ось в жарко дышащем горне.

– А зовут нас, чтоб вы знали, кличут нас Воробьевы, – говорил он, все так же посмеиваясь в кудреватые усы. – Мы – кузнецы, оружейники, колокольщики… Под дугой-то у вас – нашего литья малиновый звон… В прошлом году царь Пётра так же вот здесь сидел на пороге и все спрашивал: «Погоди, говорит, Кондратий Воробьев, стучать, ответь мне сначала, – почему у твоих колокольчиков малиновый звон? Почему работы твоей шпажный клинок гнется, не ломается? Почему воробьевский пистолет бьет на двадцать шагов дальше и бьет без осечки?» Я ему отвечаю, – ваше царское величество, Петр Алексеевич, потому у наших колокольчиков такой звон, что медь и олово мы взвешиваем на весах, как нас учили знающие люди, и льем без пузырей. А шпага наша потому гнется, не ломается, что калим ее до малинового цвета и закаливаем в конопляном масле. А пистолеты потому далеко бьют и без осечки, что родитель наш, Степан Степанович, царствие ему небесное, бивал нас, маленьких, лозой больно за каждую оплошку и приговаривал: худая работа хуже воровства… Так-то…

Клещами Кондратий выхватил ось из горна на наковальню, обмел вспыхнувшим венчиком окалину с нее и кивнул бородой старшему брату. Тот отступил на шаг и, откидываясь и падая вперед, описывая молотом круг, стал бить, – каленые брызги летели в стены. Кондратий кивнул среднему брату: «А ну, Степа…» Тот с молотом поменьше встал с другой стороны; и пошел у них стук, как в пасхальный перезвон, – старший бухал молотом один раз, Степа угождал два раза, Кондратий, поворачивая железо и так и сяк, наигрывал молотком. «Стой!» – прикрикнул он и бросил скованную ось на земляной пол. «Ванюша, поддай жару…»

– Вот он мне, значит, и говорит, – вытерев пот тылом ладони, продолжал кузнец: – «Слышал ли ты, Кондратий Воробьев, про тульского кузнеца Никиту Демидова? У него сегодня на Урале и заводы свои, и рудники свои, и мужики к нему приписаны, и хоромы у него богаче моих, а ведь начал вроде тебя с пустяков… Пора бы и тебе подумать о большом деле, не век у проезжей дороги лошадей ковать… Денег нет на устройство, – хоть и у меня туго с деньжонками, – дам. Ставь оружейный завод в Москве, а лучше – ставь в Питербурге… Там – рай…» И так он мне все хорошо рассказал, – смотрю – смущает меня, смущает… Ох, отвечаю ему, ваше величество, Петр Алексеевич, живем мы у проезжей дороги знатно как весело… Родитель наш говаривал: «Блин – не клин, брюхо не расколет, – ешь сытно, спи крепко, работай дружно…» По его завету мы и поступаем… Всего у нас вдоволь. Осенью наварим браги, такой крепкой – обруча на бочках трещат, да и выпьем твое, государь, здоровье. Нарядные рукавицы наденем, выдем на улицу – на кулачки и позабавимся… Не хочется отсюда уходить. Так я ему ответил. А он как осерчает. «Хуже, говорит, не мог ты мне ответить, Кондратий Воробьев. Кто всем доволен да не хочет хорошее на лучшее менять, тому – все потерять. Ах, говорит, когда же вы, дьяволы ленивые, это поймете?..» Загадал мне загадку…

Кузнец замолчал, нахмурился, потупился. Младшие братья глядели на него, им тоже, конечно, хотелось кое-что сказать по этому случаю, но – не смели. Он покачал головой, усмехнулся про себя:

– Так-то он всех и мутит… Ишь ты, это мы-то ленивые? А выходит, что – ленивые. – Он быстро обернулся к горну, где калилась вторая ось, схватил клещи и – братьям: – Становись!

Часа через полтора телега была готова, собрана, крепка, легка. Дева в лубяном кокошнике все время вертелась около кузницы. Кондратий наконец заметил ее:

Вы читаете Петр Первый
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату