говорю, как великолепно и бескомпромиссно удалось усопшему нашему вожатому сделать шаг из этой промежуточной мути, лживыми соблазнами смущающей нас слабых, в мусорный слякотный угол, единственное место, истинность которого никем не оспаривается!' Сосуды стали сшибаться друг с другом, производя праздничный стеклянный звон. 'Вы согласны?' - обратился к Каблукову сосед в зеленой клеенчатой накидке, которую надевают в парикмахерской перед стрижкой. 'Цель - опуститься, я правильно понял?' - спросил Каблуков. 'А что же, подняться? - сказал тот вроде бы с искренним недоумением. - Как рыбка в аквариуме брюшком вверх? Как цеппелин 'Гиндебург', чтобы с такой вышины йопнуться об камень?'

Нина Львовна сидела в большом кабинетном кожаном кресле, придвинутом к столу не вплотную, так что и со всеми, и одна. На стуле, поставленном спинкой вровень со спинкой кресла, специально чтобы быть совсем рядом с ней, сидел Лева Крейцер. Действительный член академии медицинских наук - седая бородка клинышком, очечки, слуховой аппарат - первый собрался уходить, пробрался к ней, церемонно поцеловал руку, в щечку Тоню, потряс руку Каблукову. И пошли с разными промежутками все двести или сколько там было торжественно приближаться, склоняться, прикладываться к ручке, к щечке, делать шейкинг-хэнд. И раскланиваться. Немножко смешно и потому печально. Художник Глеб с маленькой головой - и вся бригада работяг, которая делала ремонт. И пяток красавцев и красавиц из Глебова окружения, которых Каблуков помнил, что видел, но сомневался в именах. Кое-кто представлялся. Директор пивной, официант, еще официант, кто-то из тех, о ком Петр Львович упоминал: заслуженный артист республики, член партии ленинского набора 1924 года, мастер спорта по прыжкам на батуте, действительно сын министра, действительно крановщица, действительно народная учительница. Индус, женившийся на русской, которая его уже бросила. Директор другой пивной, заведующий магазином 'Рыба' в Конькове-Деревлеве, бухгалтерша жэка, портной из Дома быта, официант, официант, швейцар. Корреспондент итальянской газеты 'Коррьера делла сера'.

К одиннадцати почти все разошлись, Крейцер заверил Каблукова, что с оставшимися справится сам, и тот, подхватив сумку с побросанными в нее еще утром вещами, помчался на вокзал. Договорился с проводником, мгновенно заснул, мгновенно проснулся, с Московского на Витебский, электричка, мать, уже готовая к выходу, и больница. С момента встречи с Гариным время шло плотной массой, пальца не просунуть. Отец лежал под капельницей, один глаз нормального размера, но неподвижный, абсолютно пустой, 'мертвый', другой выкаченный и не выражающий ничего, кроме ужаса от происходящего или чего- то, что ему казалось происходящим. Он дышал, то напрягая все силы, то совсем тихо, беззаботно, по- детски, то как будто забывал дышать. Именно так, как это было видено несколько раз в кино, с той разницей, что там каждая часть агонии имела ритм и завершенность: задыхание нагоняло больший испуг, выравнивание большую уверенность, перерыв большую катастрофичность. Врач с первого дня предупредил, что смерть может наступить и сию минуту, и через неделю. Может и на подольше дать отсрочку, но область мозга поражена обширная, неизвестно, что лучше. Мать смотрела на отца спокойно, даже без горечи, просто терпеливо. С последней встречи она потемнела лицом, совсем похудела - и одновременно распрямилась, расправила плечи. Каблуков легко представил себе, как эта сухая старуха вы2носила его и родила. Но не от этого существа на койке. Вместе с тем, это был его отец, в смысле тот, чьим он всю жизнь был сыном. Ребенком, отроком, юношей и вот взрослым мужчиной. Умирал - он, с кем близостью к Каблукову, к 'Сереже' по-разному равнялись и мать, и Тоня, но ближе его не были. Когда отец пукнул, он коротко заплакал.

Посидели, подоткнули одеяло, пришла сестра, сказала: не больно-то вы ему сейчас нужны, отдохните, еще силы понадобятся. Они вышли на крыльцо, как раз когда из такси вылезал Гурий. На десять минут ушел внутрь, ничего, вернувшись, не сказал, и втроем они отправились пешком домой. Когда входили в дверь, зазвонил телефон, и можно было не снимать трубки, настолько ясно, что о его смерти.

Приехали Тоня с Ниной Львовной. Отец лежал в гробу, снова не вызывая сомнений в том, что от его семени родился сын, вот этот большой и крепкий сорокалетний Николай Каблуков. Что он и сейчас обладатель этого семени только он умер. Можно было даже сказать, что он вернулся к своей нормальной внешности с поправкой на мертвость. Видимо, когда его готовили в морге, гримировали и брили, какой-то волосок миллиметров в пять попал ему между губами. Каблуков, чтобы что-то сделать, практическое, стал его вынимать, а он застрял крепко, и окружавшие с минуту смотрели, как он с ним борется. Не добившись успеха, улыбнулся извиняющейся улыбкой, несколько человек улыбнулось в ответ, понимающе и дружески, вроде того, что со всеми бывает. Хоронили на Казанском кладбище. Говорил командир полка, замполит, начальник мехчасти. Вдруг подъехала машина с командиром дивизии. Он сказал: 'Благодарю тебя, подполковник, за добрую службу'. Прибавил трогательно: 'И ведь не ответит: служу Советскому Союзу'. Опустили в могилу, взвод автоматчиков по тихой команде дал шесть коротких очередей.

Посередине поминок мать увела Николая в спальню и объяснила: 'Когда он стал со стула заваливаться и захрипел, меня тогда тряхнуло так, что думала, сама сейчас упаду. А пока скорая приехала, поняла, что нет его больше здесь, а где есть, нечего гадать. И, знаешь, уже не сострадала. Плохо, наверно: до него еще, может, как-то что-то доходило, а? Но только я захочу к нему с лаской, так сразу думаю: а может, он там, где главное - не мешать. Как ты смотришь?' Он погладил ее по волосам, прикоснулся губами к щеке, к виску, к щеке, спросил нежно, чуть-чуть улыбнувшись: 'С такой лаской, что ли?'

XXV

Назавтра Каблуков, Тоня и Нина Львовна сели в автобус, идущий на станцию не в Пушкин, а в Павловск. За две остановки до вокзала Нина Львовна показала: вот здесь. И, уже когда подходила электричка, проговорила: никаких от меня приветов, никаких обо мне вопросов, ни в каком виде не хочу фигурировать в месиве ее нынешнего словоиспускания и, честно сказать, ничего не хочу об этой оболочке, которая от нее осталась, знать... Тоня под руку поддержала ее, ставшую наконец старушкой, они вошли в вагон, а он зашагал обратно, к интернату для слабоумных, на который она и указала из автобуса.

Был прогулочный час, но Калерия лежала в палате, пустой, на четверых. На грязноватом сбившемся белье, без вставной челюсти, с провалившимся, безостановочно жующим ртом. На приход Каблукова не отреагировала, взгляд, впившийся в угол на потолке, не двигался, только как будто наполнялся ужасом и восхищением - едва заметно, как от тоненькой струйки. Видимо, дойдя до предела того и другого, она быстро перевела глаза в другой угол и в эту короткую секунду, когда переводила, вдруг произнесла: 'А, Кожевников'. С интонацией: а, приплелся. В новом углу взгляд, наоборот, стал гаснуть, тоже медленно, и Каблуков, в качестве свободного от какой бы то ни было связи и с ней, и с ним Кожевникова, сказал ни в голос, ни совсем беззвучно: 'Как свет в кинотеатре'. Теперь должны были пойти титры, и первый 'в роли человекообразного растения - Каэф'.

'Свет? - спросила она и повернула в конце концов к нему голову. - А что, в кинотеатре гаснет свет?'. С разумной интонацией, ясно, заинтересованно. И он ответил - как на разумный вопрос, уважительно к вопрошающему: 'Перед картиной, а как же'. 'Я думала, картина и дает свет'. Опять, похоже, что-то дрогнуло в ней, глаза отразили. Она обратилась к нему утрированно светски: 'Вы ведь пробовали свои силы в синема, если мне не изменяет память?' 'Было дело', - сказал он: позволил себе насмешку, как сделал бы, будь она и прежней Калерией. 'Ваши актрисы капают себе в глаза атропин, чтобы расширить зрачки, не так ли?' 'Сейчас уже нет, другие вкусы, другая техника. Только слезы остались глицериновые'. 'Какой ужас! вскричала она и засмеялась смехом, показывающим, что ужас деланный. И, как будто поймав его на том, что он поверил в ее слабоумие, прибавила: - Какой деланный ужас!'

'Напомните, что-то между нами было, - продолжила она после некоторого молчания игриво. - Какая-то сцена. Вы меня ревновали. К кому?' 'Право, не припомню'. Поддержал ее манеру. 'Не к Мишеньке? Был такой Мишенька Климов. Его совратил Кузмин, и он бросился в зимнюю Неву. Тело всплыло только весной. Вы не знаете, он жив?' 'Жив, выпускает книжки'. 'Да-да, он пробовал свои силы в беллетристике. Был в меня влюблен. Я играла с ним, умоляла не разбазаривать талант, питала его иллюзию. А вы, глупыш, поверили? Вы мне сказали: вы не любите меня! За что, за что!.. Он - что вы сказали? - жив?' 'Жив'. 'А.... Такая была Тоня. Она вами увлекалась. Вы продолжаете ее видеть?' 'Да. Она теперь моя жена. Она вам кланялась'. 'Не надо. Она предала меня. И предаст вас. Она жива?' 'Жива'. 'А Ниночка? Это ее мать. Жива?' 'Да'. 'А Петя, Ниночкин муж?' 'Умер'. 'Да-да, конечно. Я помню. Давно. В период культа личности. Кто-то предал его... А-а-а... 

У нее задрожали губы и веки, она проговорила жалко, словно понимая, что на этот раз действительно не то: - А-а - моя мать? Умерла?' 'Да'. 'Я это предчувствовала. Она ни разу меня не навестила. Здесь так ужасно. Кожевников, они всё у меня отбирают. Не бьют, нет, но могут толкнуть, обругать грязными словами. Нянечки добрые, но они злые, понимаете? Я им говорю, они не понимают. Так и лежу, не с кем

Вы читаете Каблуков
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату