Только осознав это, Дженет позволила себе броситься к любимому. Обняв его за влажные плечи, она ощутила под пальцами неуверенную дрожь пробуждающихся мышц — и заплакала светло, облегченно…
Дальше еще многое предстояло. Но главное уже было сделано в тот миг.
И это — заслуга Дженет.
Многие, очень многие женщины так и остались бы в уверенности, что Конан изгнал из раненого злого духа. И жили бы дальше в страхе перед тем, что дух этот вот-вот вернется в покинутую было обитель.
А страх этот многое окрасил бы в другие тона…
Но Дженет оказалась покрепче, чем Элен Лебединая Шея. Она сразу же прониклась смутным, но крепнущим с каждой секундой пониманием того, что произошло.
Пожалуй, даже раньше Дункана…
А теперь они сидели рядом, и Дункан, не хмелея, пил чашу за чашей кислое вино.
Старухи так и не поняли ничего, так и не решились приблизиться. Сбившись в кучу у дальней стены, шептались с опаской. И влажно поблескивали их глаза в пляшущем свете коптилки.
А за столом шел разговор. Не только словами — взглядами, жестами. Поступками…
Так, вместо того, чтобы долго объяснять, в чем заключается сущность бессмертия, Конан молча расстегнул на груди рубаху и одним движением до рукоятки вонзил короткое украшенное изображением чертополоха лезвие себе между ребер. Туда, где находится сердце.
А потом вынул из своей груди нож — и показал, как затягивается рана даже быстрее, чем последние алые капли успеют стечь с клинка.
После чего проделал этот же фокус с Дунканом… Тот вскинулся, пытаясь отразить удар, — но Конан уже отдернул руку назад, и вновь клинок его ножа был окрашен алым.
И вновь рана затянулась почти мгновенно…
Это убедило и Дункана, и Дженет (при ударе она невольно закрыла глаза
— хотя уже знала, что должно произойти…) куда лучше, чем любые объяснения…
— А этот шрам — не щупай его, Дункан, не надо — он останется с тобой навсегда.
— Почему?
— Это — Первая Рана…
— Первая рана? — Дункан вздернул брови. — Да нет же, гость, ты ошибаешься. И с коня я летел, и об острые камни резался, да и в битвах меня пару раз задевали — в плечо и в ногу. Так что…
— Но именно от этой раны ты впервые принял смерть. Так что остальные
— не чета ей…
— И что же теперь? — распахнув клетчатый плед, который он накинул на себя, поднявшись со «смертного одра», Дункан, нахмурясь, бросил взгляд на полосу неровно сросшейся кожи, пересекавшую его живот.
Дженет, страдальчески наморщив лоб, потянулась к нему, чтобы ласково погладить неровный шрам, — но Дункан отшатнулся почти в испуге.
— …Теперь? Теперь надлежит жить и идти по Пути. Да не смотри ты так на свою Первую Рану, воин! В прошлый раз она у тебя еще хуже была…
— В прошлый раз? — тупо повторил Дункан.
— Да. Помнишь?
И он вспомнил:
…Тогда битва происходила в лесу (какая битва, с кем?) Их маленький отряд оттеснили к деревьям, вот их уже осталось пятеро… трое… один…
Один человек отбивался, прижавшись спиной к дубу. Он рубился как Сатана, уже не рассчитывая сохранить свою жизнь, а лишь надеясь продать ее подороже. «Он» — это он, Дункан Мак-Лауд. Это он — Дункан — стоял спиной к неохватному стволу, сжимая в одной руке палаш, а в другой — кулачный щит- брокель, закрывающий только кисть.
И с каждым его ударом падал сраженный враг.
Но остальные — они тоже вошли в боевой азарт, потери только увеличивали их ярость. И хуже смерти для них было отступиться, когда из их противников остался только один. Причем именно тот, кто причинил им столько зла, убил и покалечил стольких их товарищей…
Боковым зрением Дункан уловил блеск стали слева, вскинул руку навстречу удару — но брокель предназначен лишь для того, чтобы отражать выпад клинкового оружия.
И тяжелое, широкое лезвие алебарды на рубящем взмахе не задержалось даже на мгновение. Так не задерживает топор лесоруба попавшая под удар травинка. И от левой подмышки до правых ребер рассекла алебарда грудную клетку Дункана Мак-Лауда, напрочь разрубая в своем движении легкие, сердце, кости позвоночника.
Столь силен был удар, что на четверть лезвия вошла секира алебарды в дуб, к которому Дункан прижимался спиной…
Так и оставили его тогда враги в неподобающей покойнику позе — стоя пригвожденным к дереву. Чтоб другим неповадно было!
Даже алебарду для этого не пожалели, хотя цена ей — пять овец…