– Не вижу, почему бы мне не радоваться? – засмеялся он. – Не так уж все плохо. Мне нравится. Ты говоришь, еда плохая. Ну… Он согнул в локте руку и погладил свои мощные бицепсы. – А насчет того, что живем мы здесь по-скотски, так зато наживаемся по-царски. Жила дает по двадцать долларов с каждой промывки, а в ней еще будет верных восемь футов. Да тут второй Клондайк – и все мы это знаем. Вон Джим Хоз рядом с тобой, он-то понимает, ну, и не жалуется. А посмотри на Хичкока: чинит себе мокасины, словно старуха, и на стену не лезет: знает, что надо потерпеть. А у тебя вот не хватает выдержки – не можешь спокойно поработать до весны, ведь тогда мы будем богаты, как крезы. Хочется скорее попасть домой, в Штаты? А мне, думаешь, не хочется? Я там родился. Но я могу ждать, потому что каждый день на дне нашего промывочного лотка золото желтеет, словно масло в маслобойке. А ты хнычешь, как ребенок, – подай тебе сейчас же, чего тебе хочется. Нет, уж, по-моему, лучше петь.
Собаки ощетинились и с глухим ворчанием придвинулись ближе к костру. Послышалось мерное поскрипывание лыж и шипящий звук от скольжения по снегу, словно кто-то просеивал сахарный песок. Зигмунд оборвал песню и с проклятием стал отгонять собак. В свете костра показалась закутанная в меха девушка-индианка; она сбросила лыжи, откинула капюшон своей беличьей парки и приблизилась к людям у огня.
– Здорово, Сипсу! – приветствовали ее Зигмунд и двое лежавших на медвежьей шкуре, а Хичкок молча подвинулся, чтоб уступить место рядом на нартах.
– Ну, как дела, Сипсу? – спросил он на каком-то жаргоне – смеси ломаного английского языка с испорченным чинукским наречием. – Что, в поселке все еще голод? И ваш колдун все еще не нашел причины, почему так мало попадается дичи и лось ушел в другие края?
– Да, твоя правда, дичи очень мало; нам скоро придется есть собак. Но колдун нашел причину этого зла; завтра он принесет жертву, которая снимет заклятие с племени.
– А кто будет жертвой? Новорожденный младенец или какая-нибудь дряхлая старуха, которая стала обузой и от которой рады избавиться?
– Нет, на этот раз он рассудил по-другому. Боги очень сердятся, и поэтому жертвой должен быть не кто иной, как дочь вождя племени, – я, Сипсу.
– Ах ты черт! – проговорил Хичкок.
Он произнес это веско, с расстановкой, тоном, в котором слышалось и удивление и раздумье.
– Наши пути теперь расходятся, – спокойно продолжала она. – И я пришла, чтобы мы еще раз посмотрели друг на друга. В последний раз.
Она принадлежала к первобытному миру, и обычаи, по которым она жила, тоже были первобытные. Она привыкла принимать жизнь такой, как она есть, и считала человеческие жертвоприношения в порядке вещей. Силы, которые управляли сменой ночи и дня, разливом вод и морозами, силы, которые заставляли распускаться почки и желтеть листья, – эти силы бывали порой разгневаны, и нужны были жертвы, чтобы склонить их к милосердию. Их воля проявлялась по-разному: человек тонул во время половодья, проваливался сквозь предательский лед, погибал в мертвой хватке медведя или изнурительная болезнь настигала его у собственного очага – и он кашлял, выплевывая кусочки легких, пока жизнь не уходила вместе с последним дыханием. Иногда же боги соглашались принять человеческую жизнь в жертву, а шаман умел угадывать их желания и никогда не ошибался в выборе. Все было просто. Разными путями приходила смерть, но в конце концов все сводилось к одному – к велению непостижимых и всемогущих сил.
Но Хичкок принадлежал к другому, более развитому миру. Обычаи этого мира не отличались ни такой простотой, ни такой непреложностью. Поэтому Хичкок сказал:
– Нет, Сипсу, это неправильно. Ты молода и полна жизни. Ваш колдун болван, он сделал плохой выбор. Этому не бывать.
Она улыбнулась и ответила:
– Жизнь жестока. Когда-то она создала нас: одного с белой кожей, а другого – с красной. Затем она сделала так, что пути наши сошлись, а теперь они расходятся вновь. И мы не в силах изменить это. Однажды, когда боги тоже были разгневаны, твои братья пришли к нам в деревню. Их было трое – сильные белые люди. Они тогда сказали, как ты: «Этому не бывать!» Но они погибли, все трое, а это все-таки совершилось.
Хичкок кивнул ей в знак того, что он понял, потом обернулся к товарищам и, повысив голос, сказал:
– Слышите, ребята? Там, в поселке, видно, все с ума посходили. Они собираются убить Сипсу. Что вы на это скажете?
Хоз и Верц переглянулись и промолчали. Зигмунд опустил голову и гладил овчарку, прижимавшуюся к его ногам. Он привез ее издалека и очень заботился о ней. Секрет был в том, что, когда он уезжал на Север, собаку подарила ему на прощание та самая девушка, о которой он так часто думал и чей портрет в маленьком медальоне, спрятанном у него на груди, вдохновлял его песни.
– Ну, что же вы скажете? – повторил Хичкок.
– Может, это еще и не так, – не сразу ответил Хоз, – может, Сипсу, преувеличивает.
– Я не об этом вас спрашиваю! – Хичкок видел их явное нежелание отвечать, и кровь бросилась ему в лицо от гнева. – Я спрашиваю: если окажется, что это так, можем мы это допустить? Что мы тогда сделаем?
– По-моему, нечего нам вмешиваться, – заговорил Верц. – Даже если все это так, сделать мы ничего не можем. У них так принято, так велит их религия; и это совсем не наше дело. Нам бы намыть побольше золотого песку и поскорее выбраться из этой проклятой дыры. Здесь могут жить только дикие звери. И эти краснокожие – тоже зверье и ничего больше. Нет, с нашей стороны это был бы крайне опрометчивый шаг.
– Я тоже так думаю, – поддержал его Хоз. – Нас тут четверо, а до Юкона триста миль, и ближе ни одного белого человека не встретишь. Так что же мы можем сделать против полусотни индейцев? Если мы поссоримся с ними, нам придется убираться отсюда, а станем драться – нас попросту уничтожат. Кроме того, мы ведь напали на жилу, и, черт возьми, я, например, не собираюсь ее бросать.