увеличила скорость.
– Убрать грот! – закричал Гриффитс, бросаясь к дирикфалам, и, отталкивая чернокожих, он сам выполнил эту команду.
Якобсен у гафелей сделал то же самое. Большой парус упал вниз, и чернокожие с криками и воплями бросились на сопротивляющийся брезент. Помощник, отыскав в темноте туземца, уклоняющегося от работы, сунул свои огромные кулаки ему в лицо и потащил работать.
Шторм был в полном разгаре, и «Уилли-Уо» даже на малых парусах мчалась во весь дух. Снова двое мужчин встали на баке и тщетно всматривались в затянутый сеткой дождя горизонт.
– Мы идем верно, – сказал Гриффитс. – Дождь скоро кончится. Можем держать этот курс, пока не увидим огни. Вытравите тринадцать саженей якорной цепи. Хотя в ночь вроде этой лучше вытравить все сорок пять. А потом пусть убирают грот. Он нам больше не понадобится.
Спустя полчаса его утомленные глаза различили мерцание двух огней.
– Вот они, Якобсен. Я стану на руль. Спустите носовой стаксель и готовьте якорь. Заставьте-ка негров попрыгать.
Стоя на корме и держа в руках штурвал, Гриффитс следовал тому же курсу, пока оба огня не слились в один, а затем резко изменил курс и пошел прямо на них. Он слышал грохот и рев прибоя, но решил, что это далеко, – должно быть, у Габеры.
Он услышал испуганный крик помощника и изо всех сил стал вертеть штурвал обратно, но тут «Уилли- Уо» наскочила на риф. В тот же момент грот-мачта свалилась на бак. Последовало пять ужасных минут. Все уцепились за что попало, а шхуну то подбрасывало вверх, то швыряло на крупный коралл, и теплые волны перекатывались через людей. Давя и ломая коралл, «Уилли-Уо» пробилась через отмель и окончательно стала в сравнительно спокойном и мелководном проливе позади.
Гриффитс молча сел на крышу каюты, свесив голову на грудь в бессильной ярости и горечи. Только раз он поднял голову, чтобы взглянуть на два белых огня, стоявших точно один над другим.
– Вот они, – сказал он. – Но это не Габера. Что же это тогда, черт побери?
Хотя прибой все еще ревел и по отмели катились буруны, обдавая мелкими брызгами людей, ветер стих, и выглянули звезды. Со стороны берега донесся плеск весел.
– Что у вас здесь было? Землетрясение? – крикнул Гриффитс. – Дно совсем изменилось. Я сотни раз стоял здесь на тридцати саженях каната. Это вы, Вильсон?
Подошел вельбот, и человек перепрыгнул через поручни. При тусклом свете звезд Гриффитс увидел направленный в его лицо автоматический кольт, а подняв глаза, узнал Дэвида Грифа.
– Нет, вы никогда еще не отдавали здесь якорь, – сказал Гриф, смеясь. – Габера с той стороны мыса, и я отправлюсь туда, как только получу маленькую сумму в тысячу двести фунтов стерлингов. О расписке можете не беспокоиться. У меня с собой ваш вексель, и я просто возвращу его вам.
– Это сделали вы! – закричал Гриффитс, вскакивая на ноги в порыве злобы. – Вы установили фальшивые огни! Вы разорили меня…
– Спокойно! Спокойно! – В ледяном тоне Грифа прозвучала угроза. – Так, значит, тысячу двести, будьте добры!
Гриффитсом, казалось, овладело полное безразличие. Он испытывал отвращение, глубокое отвращение к этой солнечной стране, к неумолимому зною, к тщетности всех своих попыток, к этому голубоглазому с золотистой кожей, необыкновенному человеку, который разрушил все его планы.
– Якобсен, – сказал он, – откройте денежный ящик и дайте этому… этому кровопийце… тысячу двести фунтов.
ТАМ, ГДЕ РАСХОДЯТСЯ ПУТИ
Грустно мне, грустно мне этот город покидать,
Где любимая живет.
Человек, напевавший песню, нагнулся и добавил воды в котелок, где варились бобы. Потом он выпрямился и стал отгонять дымящейся головешкой собак, которые вертелись у ящика с провизией. У него было открытое лицо, голубые веселые глаза, золотистые волосы, и от всего его облика веяло свежестью и здоровьем.
Тонкий серп молодого месяца виднелся над заснеженным лесом, который плотной стеной окружал лагерь и отделял его от остального мира. Мерцающие звезды, казалось, плясали в ясном, морозном небе. На юго-востоке едва заметный зеленоватый свет предвещал северное сияние. У костра лежали двое. Их ложе составляли сосновые ветки, толстым шестидюймовым слоем разостланные на снегу и покрытые медвежьей шкурой. Одеяла были откинуты в сторону. Парусиновый навес, натянутый между двумя деревьями под углом к земле в сорок пять градусов, служил защитой от ветра и одновременно задерживал тепло у огня и отбрасывал его вниз на медвежью шкуру. На нартах, у самого костра, сидел еще один человек и чинил мокасины. Справа куча мерзлого песка и примитивный ворот указывали, что они упорно целые дни трудились, нащупывая жилу. Слева четыре пары воткнутых в снег лыж говорили о способе передвижения, которым пользовались люди за пределами лагеря.
Волнующе и странно звучала простая швабская песня под холодными северными звездами. Она вселяла беспокойство в сердца людей, отдыхавших у костра после утомительного трудового дня, и вызывала в них щемящую боль и острую, как голод, тоску по далекому солнечному Югу.
– Да замолчи ты ради бога, Зигмунд! – взмолился один из лежавших у костра; он прятал в складках медвежьей шкуры свои до боли сжатые кулаки.
– А почему, Дэйв Верц, я должен молчать, если мне хочется петь? – отозвался Зигмунд. – Может, у меня сердце радуется!
– А потому, что не с чего радоваться. Посмотри вокруг. Подумай, что за жизнь ведем мы уже целый год: питаемся черт знает чем и работаем, как лошади.
Золотоволосый Зигмунд спокойно посмотрел на побелевших от инея собак и белый пар от дыхания людей.