им больше жизни — говорю Лизе, — я не жила, а только ждала и абсолютно на все — понимаешь ли это? — была в сердце готова. Я бы пресмыкалась перед ним в жалкой пыли, я бы валялась в его ногах, а он бы поднял меня тихо за плечи, посмотрел в невидящие глаза и сказал: „Встань, хватит, пойдем“. Господи Боже! А ты? Ну, посмотри ты теперь на себя! Простота ты елоповая! Ну что же ты сделала? На кого ты его променяла?!» Лиза хлюпает носом — как бы уже взаправду, по-настоящему. «Не променяла, как вы могли такое сказать… — Лиза бурно рыдает, упав головой на блюдце с вареньем. — Ну как же язы-ы-ы-ык у вас повернулся… я была с ребе-е-е-енком, заму-у-у-у-у-ужняя…»
Утром Глаша сует мне письмо — надорванное, вываленное в грязи и будто жеванное коровой. Глаша стоит подбоченясь, злющая как цепная собака. «Вот, полюбуйтесь, что ваша почта с вами выделывает. Творят что хотят. И сколько письмо сюда шло? Без малого год, если вас это интересует! И сколько народу его читало? И сколько рук его трогало?» — «Глаша, да почему же почта моя? Ну что ты, ей-богу, взъелась? Да ну их всех к черту, брось…» Глафира — борец за мои права и за «единую справедливость», как сама выражается. Единую справедливость Глаша рассматривает однобоко, себя из нее категорически исключая. Причитается только мне, как равной
«Дорогая моя девочка, — начинает моя тетка, — долго не решалась тебе написать, но наконец села, пишу. У меня все хорошо, благодаря тебе я ни в чем не нуждаюсь, вот разве что пришли каких-нибудь книг, сама разберешься каких, здесь библиотека ни к черту. Но я не о том и не очень об этом. Девочка, главное и одно — держись и будь мужественной.
Многое из того, о чем тебе взрослые говорили, было…..(неразборчиво) Все равно, в живых никого уже нет, и я спешу это исправить. Буду кратка.
Потом твой дед пытался что-то вернуть, но было… (неразборчиво) Мы — студенты, без копейки в кармане, а дед твой и вовсе осатанел — привез из Нещадова дуру Прасковью
Может, и правда? Нет у меня бабки в туманной Англии? Я ее, кстати, ни разу не видела; она и на похороны отца, а своего как-никак сына, приехать не удосужилась. Хотя, с другой стороны, тетка-то моя, мягко говоря, с придурью. Миленькое дельце, что тут сказать, получила письмо из дурдома! В общем, не знаю. Стемнело. Вошла Лиза и смотрит с вечным дурным сочувствием. От Лизиного сочувствия и вшивой сентиментальности меня с души воротит. «Пошла вон», — говорю и в зеркале вижу свои суженные до щелочек, болотистые глаза. «Ничего, ничего», — Лиза гладит меня по руке, но я не узнаю ее — у нее шершавые чешуйчатые ладони и длинные-предлинные волосы. Она улыбается и манит меня пальцем, — нет, это совсем не Лиза, но кто же тогда?!!! «Я хочу показать тебе улицу, на которой всегда праздник; ты там встретишь знакомого тебе человека, и он наконец полюбит тебя, и родится у вас сыночек, и, когда сынок подрастет, ты возьмешь его за руку и ласково скажешь: пойдем, я
Мой мертвый шофер хватает лопату и начинает копать. «Давай, давай, сучья малявка, — говорит он, рукавом вытирая застящий глаза едкий пот, — приведи его в должный порядок, подправь, харю ему пририсуй, чтобы в первичном виде в землю зарыть, иначе земля на поверхность вернет, не примет». Я оборачиваюсь и вижу подводу, на которой лежит тело, завернутое в брезент. Мне до мурашек и столбняка становится жутко. Начинаю выкручиваться: мол, говорю, и так в землю сойдет — без всяких прикрас и разворачивания брезента; прямо так, говорю, в землю и бросить, чтобы труп в кислородной среде на атомы не распался. «Ну, ты даешь, — говорит мой шофер и, вздымая боками, опирается на лопату, — как же сойдет, мелочь пузатая, если на нем вследствие автоаварии лица нет, до каши размозжено». Я понимаю его хитрость и отвлекающие маневры, но меня на мякине не проведешь! Шофер хочет и себя и меня убедить, что под брезентом — не он, а кто-то совсем другой, обоим нам чуждый. Даже смешно, но нет смысла ссориться. «О’кей, — говорю, — позволь изложить обоснованное сомнение. Если мы его здесь закопаем, то места потом не найдем. Да и кто к нему вот сюда сможет наведаться? Посмотри — вокруг поле до горизонта, дороги еще не проложены. Даже если по азимуту идти, все равно заплутаешь». — «И то верно, — шофер чешет в затылке, а рожа у самого хитрая. — О! — говорит — Лиза найдет! Ей все нипочем, она больных, как раненых с поля боя, на загривке носила. Меня в дом не побоялась ввести, когда муж, будучи в плавании, в море отсутствовал». — «Ой! — говорю я. — Да ты и не знаешь! Мы теперь с Лизой вместе живем! Душа в душу. Вечерами о тебе разговариваем, а днем она огурцы в банках засаливает, капусту шинкует». — «Это она мастак», — подтверждает шофер, гордо кивая нечесаной головой. «У Лизы времени нет, чтобы к тебе сюда ежедневно таскаться. У нее сад, огород, хозяйство большое. Давай мы тебя возле дома рядом с Фифи зароем. Лиза с коромыслом мимо пройдет да и плеснет на бархотки, что на могилке рассажены». Кстати, с Фифи — чистая правда. Я забрала Фифи из Москвы, и мы ее прямо за домом, вблизи уличного сортира, живьем закопали, как напоминание проклятого прошлого и как памятник новому сталинизму — с годами жизни и смерти, в виде надгробного бюста с мраморным бантом на макушке. Лежит теперь припеваючи, в ус не дует.